На главную страницу



Страницы: (3) 1 2 [3] все  ( Перейти к первому непрочитанному сообщению ) Закрытая темаСоздание новой темыСоздание опроса

> Дзэн и искусство ухода за мотоциклом   [ Краткий конспект ]
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 30.09.2009 - 21:49
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


Сегодня я хочу говорить о человеке, про которого Федр никогда не слыхал, но чьи работы я штудировал в довольно большом объеме, готовясь к этому Шатокуа. В отличие от Федра, этот человек был международной знаменитостью в тридцать пять, живой легендой -- в пятьдесят восемь, а Бертран Расселл характеризовал его как «по общему мнению, самого выдающегося ученого своего поколения». Он был астрономом, физиком, математиком и философом в одном лице. Его звали Жюль Анри Пуанкаре.
Мне всегда казалось невероятным -- и до сих пор, наверное, кажется, -- что Федру следовало путешествовать по той линии мысли, где до этого никогда не ходили. Кто-то где-то до него должен был обо всем этом думать, а Федр был настолько плохим ученым, что сдублировать общие места какой-нибудь знаменитой философской системы, не утруждая себя проверками, вполне было бы на него похоже.

Вот я и истратил больше года на чтение очень длинной и иногда очень скучной истории философии в поисках идей-дублей. Захватывающий метод чтения истории философии, тем не менее, -- и произошла штука, с которой я до сих пор не совсем знаю, что делать. Обе философские системы, которые, как предполагается, должны полностью противоречить друг другу, повидимому, говорят нечто очень близкое тому, что думал Федр, -- с незначительными вариациями. Каждый раз я думал, что нашел того, кого он дублировал, но каждый раз из-за каких-то, казалось бы, крохотных различий он брал совершенно другое направление. Гегель, например, на которого я ссылался раньше, отрицал индуистские системы философии как вообще не философию. Федр же, кажется, ассимилировал их, или был ассимилиэован ими. Ощущения противоречия не возникало.

В конце концов, я пришел к Пуанкаре. Здесь снова наблюдалось немножко повторения, но открылось и совершенно иное явление. Федр следует по длинной и извилистой тропе к высочайшим абстракциям, потом, кажется, готов спуститься вниз, как вдруг останавливается. Пуанкаре начинает с наиболее основных научных истин, разрабатывает их до тех же самых абстракций и потом останавливается. Оба следа прекращаются у самых окончаний друг друга! Меж ними существует совершенная непрерывность. Когда живешь в тени безумия, появление другого ума, говорящего и думающего так же, как и твой, -- что-то близкое к благословению божьему. Будто Робинзон Крузо нашел следы на песке.

Пуанкаре жил с 1854 по 1912 годы и работал профессором Парижского Университета. Своими бородой и пенсне он напоминал Анри Тулуз-Лотрека, жившего в Париже в то же самое время и бывшего всего на десять лет моложе.
В течение жизни Пуанкаре начался удручающе глубокий кризис основ точных наук. Многие годы научная истина была вне возможности сомнения; логика науки была непогрешимой, а если ученые иногда и ошибались, то предполагалось, что это -- результат их недопонимания ее правил. На все великие вопросы уже дали ответы. Миссия науки теперь заключалась в том, чтобы просто оттачивать эти ответы до все большей и большей точности. Правда, существовали еще необъясненные пока явления -- радиоактивность, прохождение света сквозь «эфир» и странные взаимоотношения магнитных и электрических сил; но и они, если каким-либо свидетельством могли служить прошлые прецеденты, должны были неминуемо пасть. Едва ли кто-либо догадывался, что через несколько десятилетий больше не будет абсолютного пространства, абсолютного времени, абсолютной материи или даже абсолютной величины; классическая физика, научная «твердыня вечная», станет «приблизительной»; самый трезвый и самый уважаемый из астрономов будет говорить человечеству, что если бы он достаточно долго смотрел в достаточно мощный телескоп, то все, что он бы увидел, оказалось бы его собственным затылком!

Основание основосокрущающей Теории Относительности пока понималось очень немногими, из которых одним был Пуанкаре, как самый выдающийся математик своего времени.
В своих «Основах Науки» Пуанкаре объяснял, что предпосылки кризиса основ науки очень стары. Долго и безрезультатно добивались, говорил он, демонстрации аксиомы, известной как пятый постулат Эвклида, и этот поиск стал началом кризиса. Постулат Эвклида о параллельных, утверждающий, что через данную точку нельзя провести больше одной линии, параллельной данной прямой, мы обычно изучаем в курсе школьной геометрии. Это один из основных блоков, на которых строится вся математика геометрии.
Все остальные аксиомы казались слишком очевидными для того, чтобы подвергать их сомнению, а эта -- нет. И все же от нее невозможно было избавиться, не уничтожив огромных порций математики, и никто, казалось, не мог сократить ее до чего-то более элементарного. Какие огромные усилия потратили впустую в этой химерической надежде, в действительности, трудно вообразить, говорил Пуанкаре.

Наконец, в первой четверти девятнадцатого века и почти в одно и то же время венгр и русский -- Боляи и Лобачевский -- неопровержимо установили, что доказательство пятого постулата Эвклида невозможно. Они размышляли так: если бы существовал способ свести постулат Эвклида к другим, более определенным аксиомам, то станет заметным другой эффект -- полное изменение постулата Эвклида создаст логические противоречия в геометрии. Вот они и изменили его на противоположный.
Лобачевский в самом начале допускает, что через данную точку можно провести две параллели к данной прямой. И, кроме этого, сохраняет все остальные аксиомы Эвклида. Из этих гипотез он выводит серию теорем, среди которых невозможно найти никаких противоречий, и выстраивает геометрию, безупречная логика которой ни в чем не уступает логике эвклидовой геометрии.

Таким образом, своей неспособностью найти какие-либо противоречия он доказывает, что пятый постулат несводим к более простым аксиомам.
Но не доказательство тревожило. Его же собственный рациональный побочный продукт вскоре затмил и его, и все остальное в области математики. Математика, краеугольный камень научной определенности, внезапно стала неопределенной.
Теперь у нас имелось два противоречащих видения непоколебимой научной истины, истинной для всех людей во все времена, безотносительно их личных пристрастий.
Вот что послужило основой глубокого кризиса, разбившего научное самодовольство Позолочевного Века. Откуда нам узнать, какая из этих геометрий верна? Если не существует основания для различения их, то тогда имеется только вся математика, допускающая логические противоречия.
Но математика, допускающая внутренние логические противоречия, -- вообще не математика. Конечное действие неэвклидовых геометрий становится не большим, чем бессмысленной бредятиной колдуна, вера в которую поддерживается исключительно самой верой!

И, разумеется, раз такие двери открылись, едва ли можно было ожидать, что число противоречащих систем непоколебимой научной истины ограничится двумя. Появился немец по фамилии Риманн с еще одной непоколебимой системой геометрии, которая швыряет за борт не только постулат Эвклида, но и первую аксиому, утверждающую, что только одна прямая может быть проведена через две точки. Снова внутреннего противоречия нет, есть только лишь несовместимость с геометриями как Эвклида, так и Лобачевского.
В соответствии с Теорией Относительности, геометрия Риманна наилучшим образом описывает мир, в котором мы живем.




--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 30.09.2009 - 21:50
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


Для того, чтобы разрешить проблему, чем является математическая истина, говорил Пуанкаре, нам следует сначала спросить себя, какова природа геометрических аксиом. Являются ли они синтетическими априорными суждениями, как говорил Кант? То есть, существуют ли они как закрепленная часть человеческого сознания, независимые от опыта и несозданные опытом? Пуанкаре считал, что нет. Они бы тогда обложили нас с такой силой, что мы не могли бы ни вообразить противоположного предположения, ни построить на нем теоретическую доктрину. Тогда бы не появилось неэвклидовой геометрии.
Следует ли, значит, заключить, что аксиомы геометрии -- экспериментальные истины? Пуанкаре и так тоже не считал. Они бы тогда подвергались непрерывному изменению и пересмотру по мере поступления новых лабораторных данных. А это, по всей видимости, противоречит всей природе самой геометрии.

Пуанкаре сделал вывод, что аксиомы геометрии -- условности, и наш выбор из всех возможных условностей направляется экспериментальными фактами, но остается свободным и ограничивается только необходимостью избегать всяческого противоречия. Таким образом, постулаты могут оставаться строго истинными, даже если экспериментальные законы, которые определяли их приятие, всего лишь приближенны. Аксиомы геометрии, другими словами, -- простые замаскированные определения.

Тогда, определив природу геометрических аксиом, он обратился к вопросу: какая геометрия истинна -- Эвклида или Риманна?
И ответил: Вопрос лишен смысла.
С таким же успехом можно спросить: является ли метрическая система мер истинной, а система «эвердьюпойс»(17) -- ложной? является ли картезианская система координат истинной, а полярная -- ложной? Одна геометрия не может быть более истинной, чем другая. Она может быть только более удобной. Геометрия не истинна, она выгодна.

Пуанкаре затем перешел к демонстрации условностной природы других понятий науки -- вроде пространства и времени, показывая, что нет какого-то одного способа измерения этих сущностей, более истинного, чем другой: то, что принимается общим согласием, может быть просто-напросто удобнее.
Наши концепции пространства и времени -- тоже определения, избранные на основе их удобства при обращении с фактами.

Такое радикальное понимание наших самых основных научных понятий, тем не менее, еще не полно. Тайна того, что есть пространство и время, может стать понятнее при помощи этого объяснения, но теперь бремя поддержания порядка вселенной покоится на «фактах». Что такое факты?

Пуанкаре подошел к исследованию фактов критически. Какие факты вы собираетесь наблюдать? -- спросил он. Их -- бесконечное множество. У недифференцированного наблюдения фактов -- не больше шансов стать наукой, чем у мартышки за пишущей машинкой -- сочинить «Отче Наш».
То же самое относится и к гипотезам. Какие гипотезы? -- писал Пуанкаре. «Если явление допускает одно полное механическое толкование, оно допустит и бесконечное множество других, которые в равной степени хорошо будут описывать все особенности, выявленные экспериментом.» Это суждение Федр вынес в лаборатории; оно поднимало вопрос, из-за которого его выперли из школы.

Если бы у ученого в распоряжении имелось бесконечное время, говорил Пуанкаре, необходимо было бы только сказать ему: «Смотри и замечай хорошенько»; но поскольку нет времени видеть все, и лучше не видеть вообще, чем видеть неверно, ему необходимо сделать выбор.
Пуанкаре разработал некоторые правила: Существует иерархия фактов.
Чем более общ факт, тем он дороже. Те, что могут послужить много раз, лучше тех, у которых мало шансов возникнуть вновь. Биологи, например, не знали бы, как им построить науку, если бы существовали только особи, а видов бы не было, и если бы наследственность не делала детей похожими на их родителей.

Какие факты могут возникать снова и снова? Простые. Как их узнать? Выбирай те, которые кажутся простыми. Либо эта простота реальна, либо сложные элементы неразличимы. В первом случае мы, скорее всего, встретим этот простой факт снова -- либо в одиночестве, либо как элемент сложного факта. У второго случая тоже есть хорошие шансы возникнуть снова, поскольку природа не конструирует такие случаи наобум.
Где находится простой факт? Ученые искали его в двух противоположностях -- в бесконечно большом и бесконечно малом. Биологов, например, инстинктивно подводили к оценке клетки как тому, что интереснее целого животного, а со времен Пуанкаре белковую молекулу считали интереснее клетки. Последствия показали мудрость такого подхода, поскольку клетки и молекулы, принадлежащие различным организмам, как оказалось, более сходны, нежели сами организмы.

Как тогда выбрать интересный факт -- тот, что начинается снова и снова? Метод -- именно такой выбор фактов; следовательно, необходимо сначала создать метод; и много их выдумали, поскольку ни один не возникает сам по себе. Начинать следует с регулярных фактов, но после того, как правило установлено безо всякого сомнения, факты, соответствующие ему, становятся скучными, поскольку больше ничему новому нас не учат. Тогда важным становится исключение. Мы ищем не подобий, но различий, выбираем наиболее выраженные различия, поскольку они самые показательные и самые поучительные.

Сначала ищем случаи, в которых это правило имеет наибольший шанс не сработать; заходя очень далеко в пространстве или во времени, мы можем найти, что правила наши полностью перевернуты, и эти значительные перевороты позволяют лучше видеть те маленькие перемены, что могут происходить ближе. Но в меньшей степени следует нацеливаться на удостоверение сходств и различий, нежели на узнавание подобий, скрытых под очевидными расхождениями. Сначала кажется, что отдельные правила не согласуются, но при более пристальном взгляде мы видим в общем, что они сходны друг с другом; различные в сущности, они сходны по форме, порядку своих частей. Когда мы смотрим на них под таким углом, то видим, как они увеличиваются; у них возникает тенденция охватывать собой все. И именно это делает определенные факты ценными: они завершают картину и показывают, что та верно изображает другие известные картины.
Нет, заключал Пуанкаре, ученые не выбирают наобум факты, которые наблюдают. Ученый стремится сконденсировать много опыта и много мысли в томик как можно тоньше; вот почему маленькая книжка по физике содержит так много прошлых опытов и в тысячу раз больше -- возможных опытов, чей результат известен заранее.

Потом Пуанкаре дал иллюстрацию того, как обнаруживается факт. Он описал в общем, как ученые приходят к фактам и теориям, и -- уже узко и целенаправленно -- проник в собственный опыт с открытием математических функций, упрочивших его раннюю славу.
Пятнадцать дней, рассказывал он, он пытался доказать, что никаких таких функций не может быть. Каждый день усаживал себя за рабочий стол, просиживал так час или два, пробовал огромное количество комбинаций и не достигал никаких результатов.
Затем, однажды вечером, наперекор всегдашней привычке, он выпил черного кофе и не смог уснуть. Идеи возникали толпами. Он чувствовал, как они сталкивались, пока не начали замыкаться пары, образуя устойчивые комбинации.

На следующее утро ему пришлось только записать результаты. Имела место волна кристаллизации.
Он описал, как вторая волна кристаллизации, управляемая аналогиями с установленной уже математикой, произвела на свет то, что он позднее назвал «Тэта-Фуксианской Серией». Он уехал из Кэна, где жил, в геологическую экспедицию. Разнообразие путешествия заставило его забыть о математике. Он собирался войти в автобус, и в тот момент, когда поставил ногу на ступеньку, к нему пришла идея -- причем, ничто из его предыдущих мыслей не готовило ее, -- что трансформации, использовавшиеся им для определения Фуксианских функций, идентичны трансформациям неэвклидовой геометрии. Он не стал проверять эту мысль, рассказывал он, а просто продолжал автобусный разговор; но у него возникла совершенная уверенность. Позднее, на досуге, он проверил результат.

Следующее открытие произошло, когда он гулял по обрыву над морем. Оно пришло с теми же самыми характеристиками -- краткостью, внезапностью и немедленной уверенностью. Другое крупное открытие случилось, когда он шел по улице. Люди превозносили этот его процесс мышления как таинственные труды гения, но Пуанкаре не довольствовался столь мелким объяснением. Он пытался глубже промерять происходящее.
Математика, говорил он, -- не просто вопрос применения правил не больше науки. Она не просто делает возможными большинство комбинаций согласно определенным установленным законам. Комбинации, полученные таким образом, весьма многочисленны, бесполезны и громоздки. Подлинная работа изобретателя состоит в выборе из этих комбинаций так, чтобы исключить бесполезные или, скорее, избежать хлопот по их выработке, а правила, которые должны направлять выбор, исключительно тонки и нежны. Почти невозможно установить их точно; они должны быть скорее почувствованы, чем сформулированы.

Пуанкаре затем выдвинул гипотезу: этот выбор делается тем, что он назвал «подсознательным я», сущностью, точно соответствующей тому, что Федр называл «доинтеллектуальным осознанием». Подсознательное я, говорил Пуанкаре, смотрит на большое число решений проблемы, но только интересные вламываются в сферу сознания. Математические решения избираются подсознательным я на основе «математического прекрасного», гармонии чисел и форм, геометрической элегантности. «Это -- подлинное эстетическое чувство, знакомое всем математикам, -- говорил Пуанкаре, -- но непосвященные о нем настолько не осведомлены, что часто поддаются соблазну улыбнуться.» Но именно эта гармония, эта красота и есть центр всего.

Пуанкаре совершенно ясно дал понять, что не говорит о романтической красоте видимостей, которая трогает чувства. Он имел в виду классическую красоту, возникающую из гармоничного порядка частей, которую может ухватить чистый разум, которая придает структуру романтической красоте и без которой жизнь была бы лишь смутна и мимолетна -- сном, от которого невозможно было бы отличать сны, поскольку для такого различения не существовало бы основы. Поиск этой особой классической красоты, ощущение гармонии космоса заставляет нас избирать факты, наиболее подходящие для того, чтобы внести что-то в эту гармонию. Не факты, но отношение вещей приводит к универсальной гармонии, которая есть единственная объективная реальность.

Объективность мира, в котором мы живем, гарантирует то, что этот мир -- общий и для нас, и для других мыслящих существ. Посредством коммуникаций с другими людьми мы получаем от них готовые гармоничные рассуждения. Мы знаем, что эти рассуждения не исходят от нас, и в то же время признаем в них -- из-за их гармоничности -- работу разумных существ, таких же, как и мы сами. И поскольку эти рассуждения кажутся соответствующими миру наших ощущений, мы можем, наверное, сделать заключение о том, что эти разумные существа видели те же вещи, что и мы; таким образом, мы знаем, что нам это не приснилось. Вот эта гармония, это качество, если хочешь, -- единственная основа для единственной реальности, которую мы только можем знать.
Современники Пуанкаре отказывались признать, что факты преизбраны, поскольку считали, что поступать так -- значит разрушать справедливость научного метода. Они подразумевали, что «преизбранные факты» означают, что истина -- это «все, что тебе угодно», и называли его идеи «конвенционализмом». Они рьяно игнорировали истинность того, что их собственный «принцип объективности» сам по себе не является наблюдаемым фактом -- и, следовательно, по их собственник критериям, должен помещаться в состояние приостановленного одушевления.

Они чувствовали, что должны сделать это, поскольку если бы они этого не сделали, то вся философская подпорка науки бы рухнула. Пуанкаре не предлагал никаких решений этого затруднительного положения. Чтобы прийти к этому решению, он не зашел достаточно далеко в метафизические значения того, о чем говорил.
Он пренебрег и не сказал, что выбор фактов перед тем, как их «наблюдаешь», -- это «то, что тебе угодно» только в дуалистической, метафизической системе субъекта-объекта! Когда Качество вступает в картину как третья метафизическая сущность, предварительный выбор фактов перестает быть произвольным. Он основан не на субъективном, капризном «что тебе угодно», а на Качестве, которое -- сама реальность. Так это затруднение исчезает.
Выглядело, будто Федр складывал собственную головоломку, но из-за недостатка времени оставил незаконченной целую сторону.

Пуанкаре же работал над своей головоломкой. Его мнение о том, что ученый избирает факты, гипотезы и аксиомы на основании гармонии, также оставило незаполненным грубый, зазубренный ее край. Оставить в научном мире впечатление, что источник всей научной реальности -- просто субъективная, капризная гармония -- значит решать проблемы эпистемологии, оставив незавершенным край на границе метафизики, который делает эпистемологию неприемлемой.

Но мы знаем из метафизики Федра, что та гармония, о которой говорил Пуанкаре, -- не субъективна. Она -- источник субъектов и объектов и существует в отношениях предшествования к ним. Она не капризна, она -- сила, противоположная капризности; полагающий принцип всей научной и математической мысли, уничтожающий капризность, без которого никакая научная мысль не может развиваться. У меня на глаза навернулись слезы узнавания именно от открытия того, что эти незавершенные края идеально совпадают в такой гармонии, о которой говорили как Федр, так и Пуанкаре, образуя завершенную структуру мысли, способную объединить раздельные языки Науки и Искусства в один.




--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 8.10.2009 - 22:37
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


...Когда идешь по тропе и замечаешь, что от нее отходит другая тропа под углом, скажем, 30 градусов, немного дальше с той же стороны -- еще одна, под более широким углом, скажем, 45 градусов, а еще дальше -- третья, уже под прямым углом, то начинаешь понимать, что где-то там есть какая-то точка, куда ведут все эти тропы, и что, возможно, уже многим показалось стоящим идти туда; и начинаешь из простого любопытства сам задаваться вопросом, а не сходить ли и тебе тем путем.

В своей погоне за концепцией Качества Федр снова и снова замечал маленькие тропинки, уводившие в какую-то точку с одной стороны его пути. Он считал, что уже знал об общей идее, к которой все они вели -- к Древней Греции -- но теперь начал сомневаться, не проглядел ли он там чего-нибудь.
Уже много спустя после того, как Сара зашла к нему со своей лейкой и вложила ему в голову идею Качества, он спросил ее, где в английской литературе обучали Качеству как предмету.

-- Господи Боже мой, да не знаю я, я же не английский преподаю, -- отвечала та. -- Я же преподаю классику. Моя область -- греческий.
-- А Качество -- это какая-то часть греческой мысли? -- спросил он.
-- Качество -- это каждая часть греческой мысли, -- сказала она, и он задумался. Иногда под ее манерами старой перечницы он замечал некую тайную осмотрительность: будто она, словно дельфийский оракул, произносила вещи со скрытым значением; но он никогда не был в этом уверен.
Древняя Греция. Странно, что для них Качество было всем в то время, как сегодня даже произнести странно, что Качество реально. Что за невидимые перемены произошли?

Вторую тропинку к Древней Греции указало то, что весь этот вопрос -- Что есть Качество? -- внезапно вдвинулся в систематическую философию. Он думал, что уже покончил с этой темой. «Качество» же открыло все вновь.
Систематическая философия -- греческое изобретение. Греки, таким образом, поставили на ней свою постоянную печать. Утверждение Уайтхеда(18), что вся философия -- не что иное, как «примечание к Платону», может быть очень хорошо подкреплено. Вся эта неразбериха с реальностью Качества должна была начаться где-то там, в прошлом.

Третья тропа появилась, когда он решил стронуться из Бозмена в сторону докторской степени по философии, которая была ему необходима, чтобы продолжить преподавание в Университете. Он хотел продолжать исследования значения Качества, начатые на уроках английского. Но где? И в какой дисциплине?

Ясно, что термина «Качество» не существовало в рамках ни одной дисциплины, если этой дисциплиной не была философия. А по своему опыту с философией он знал, что дальнейшие изыскания вряд ли откроют ему что-либо, касающееся очевидно мистического термина в английском творческом письме.

Он все больше и больше начинал сознавать возможность того, что программы, по которой он мог бы изучать Качество в понятиях, напоминавших бы те, в которых он сам его формулировал, попросту может не существовать. Качество лежало не только за пределами любой академической дисциплины, оно лежало еще и вне досягаемости методов всей Церкви Разума. Вот это будет Университет, которые согласится принять докторскую диссертацию, в которой соискатель отказывается определить свой основной термин.

Он долго рылся в каталогах, пока не обнаружил то, на что и надеялся. Все-таки существовал один университет -- Чикагский, -- где преподавалась междисциплинарная программа по «Анализу Идей и Изучению Методов». В экзаменационную комиссию входили профессор английской филологии, профессор философии, профессор китайской филологии и Председатель, профессор древнегреческой филологии. Колокол ударил: это все и решило.



--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 8.10.2009 - 22:49
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


Федр приехал в Чикагский Университет, уже находясь в мире мыслей, настолько отличном от того, который понимаем мы с тобой, что его было бы трудно описать, если бы я даже помнил все. Я знаю, что во время отсутствия Председателя заместитель допустил его на основании его преподавательского опыта и очевидной способности разумно выражать свои мысли. Что он сказал в действительности, утрачено. После этого он несколько недель ждал возвращения Председателя в надежде получить стипендиат, но когда Председатель, наконец, объявился, то поимело место интервью, состоявшее, в сущности, из одного вопроса и ни одного ответа.
Председатель спросил:
-- Какова ваша субстантивная область?
Федр ответил:
-- Творческое письмо.
Председатель взревел:
-- Это методологическал область! -- и по всем практическим намерениям интервью закончилось. После некоторого разговора, все равно ни к чему бы не приведшему, Федр запнулся, засомневался, извинился и уехал обратно в горы. Такова была его характерная черта, провалившая его в Университете до этого. Он застревал на вопросе и не мог думать ни о чем другом в то время, как класс двигался дальше без него. На этот раз, однако, на раздумья о том, почему его область должна быть субстантивной или методологической, у него было целое лето, и все лето он только этим и занимался.

В горах у границы лесов он ел швейцарский сыр, спал на постели из сосновых веток, пил воду из горных ручьев и думал о Качестве и о субстантивной и методологической областях.
Субстанция не изменяется. Метод не содержит постоянства. Субстанция относится к форме атома. Метод относится к тому, что этот атом делает. В техническом письме подобное разграничение проводится между физическим описанием и функциональным описанием. Сложный узел наилучшим способов описывается сначала в понятиях своих субстанций: подузлов и деталей. А дальше уже -- в понятиях своих методов: функций в их последовательности. Если смешаешь физическое и функциональное описания, субстанцию и метод, то все запутаешь -- и читателя в том числе.

Но применить эти классификации к целой области знания -- такой, как творческое письмо в английском языке, -- казалось произвольным и непрактичным. Нет ни одной академической дисциплины без как субстантивного, так и методологического аспектов. А у Качества, насколько он мог видеть, не было связи ни с тем, ни с другим. Качество -- не субстанция. И не метод тоже. Оно вне их обоих. Если кто-то строит дом и пользуется методами отвеса и ватерпаса, то делает так потому, что прямая вертикальная стена менее склонна упасть и, следовательно, обладает более высоким Качеством, нежели кривая. Качество -- не метод. Это цель, на которую метод направлен.

«Субстанция» и «субстантивный», на самом деле, соответствовали «объекту» и «объективности», что он отрицал для того, чтобы прийти к недуалистической концепции Качества. Когда все разделено на субстанцию и метод -- так же, как на субъект и объект, -- в действительности, места для Качества не остается вообще. Его диссертация не могла стать частью субстантивной области, поскольку допустить раскол на субстантивное и методологическое означало бы отрицать существование Качества. Если же Качество должно остаться, то следует отбросить концепцию субстанции и метода. Это означало бы ссору с комиссией -- а ссориться ему вовсе не хотелось. Но злился на то, что им понадобилось полностью уничтожать значение того, что он говорил, первым же своим вопросом. Субстантивная область? В какое прокрустово ложе они пытаются его впихнуть?

Он решил поближе познакомиться с комиссией и с этой целью провел кое-какие библиотечные раскопки. Он чувствовал: мыслительная структура комиссии полностью чужда ему. Он не видел, где эта структура и крупная структура его собственной мысли пересекаются.
Особенно его тревожило качество объяснений целей комиссии. Они представлялись очень смутными. Полное описание работы комиссии было странным узором достаточно ординарных слов, состыкованных вместе самым неординарным способом -- так, что объяснение казалось гораздо сложнее, чем то, объяснения чего ему хотелось добиться. Это уже не тот колокол, звон которого он слышал прежде.

Он изучил все, что смог найти из написанного самим Председателем, и здесь опять обнаружил тот странный языковой узор, который заметил в описании комиссии. Этот стиль озадачивал, поскольку совершенно не походил на того Председателя, которого видел он сам. Председатель в том коротком интервью произвел на Федра впечатление своим очень быстрым умом и равно быстрым нравом. Сейчас же перед ним лежал образец одного из самых двусмысленных и непостижимых стилей, какие ему приходилось когда-либо читать. Энциклопедические предложения, ставившие подлежащие намного за пределы расстояния крика от сказуемого. Вводные элементы совершенно необъяснимо вводились в другие вводные элементы, столь же необъяснимо введенные в предложения, чье отношение к предыдущим предложениям в уме читателя уже умерло, было похоронено и успело разложиться задолго до того, как наступил этот период.

Но самым замечательным оказалось удивительное и необъяснимое изобилие абстрактных категорий, казавшихся тяжело нагруженными особыми значениями, которые никогда не формулировались, и о чьем содержании можно было только догадываться; они громоздились одно на другое так быстро и так тесно, что Федр знал: ему никак не понять, что перед ним находится, и еще меньше удастся все это оспорить.
Вначале Федр допустил, что причина трудности -- в том, что это все выше его понимания. Статьи предполагали наличие у читателя какого-то основного образования, чего у него не было. Затем, однако, он подметил, что некоторые статьи написаны для аудитории, такого образования иметь не могущей, и эта гипотеза развалилась.

Вторая гипотеза заключалась в том, что Председатель был «техником» -- такое определение он давал писателю, настолько глубоко ушедшему в свою область знания, что тот терял способность вступать в коммуникацию с людьми из внешнего мира. Но если так, то почему комиссии дали такое общее, не техническое название -- «Анализ Идей и Изучение Методов»? К тому же, Председатель не походил на техническую личность. Так что и эта гипотеза оказалась слабенькой.

Со временем Федр оставил усилия по биению головой в риторику Председателя и попытался отыскать что-то побольше о комиссии, надеясь, что это объяснит ему, к чему оно все. Как оказалось, это и был правильный подход. Он начал понимать, в чем все дело.
Утверждения Председателя тщательно охранялись -- огромными лабиринтами фортификационных сооружений, которые тянулись и тянулись дальше, настолько сложные и массивные, что почти невозможно было обнаружить, что за мир располагался внутри, что за мир они охраняли. Непостижимость всего этого была сродни той, с которой сталкиваешься, входя в комнату, где только что закончился яростный спор. Все спокойны. Никто не говорит.
У меня есть только один крохотный фрагмент: Федр стоит в каменном коридоре здания, очевидно, где-то внутри Чикагского Университета, говоря ассистенту Председателя комиссии, словно детектив в конце фильма:
-- В вашем описании комиссии вы упустили одно важное имя.
-- Да? -- переспрашивает ассистент Председателя.
-- Да, -- отвечает всезнающе Федр. -- ...Аристотель...
Ассистент Председателя на секунду потрясен, а затем -- почти как преступник, чье преступление открыто, но он не чувствует за собой вины, -- смеется громко и долго.
-- А-а, я понимаю, -- произносит он. -- Вы не знали... ничего про... -- Затем передумывает и не говорит больше ничего.



--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 8.10.2009 - 22:54
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


Я сказал, что ассистент Председателя Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов был шокирован. А шокирован он был тем, что Федр, сам того не зная, попал в эпицентр, вероятно, самой знаменитой академическое контроверзы этого века, которую президент Калифорнийского Университета назвал последней попыткой в истории изменения направления всего высшего образования.

Чтение Федра принесло плоды в виде краткой истории этого знаменитого бунта против эмпирического образования, происшедшего в начале тридцатых годов. Комиссия по Анализу Идей и Изучению Методов была остатком той попытки. Вождями бунта были Роберт Мэйнард Хатчинс, ставший президентом Чикагского Университета; Мортимер Адлер, чья работа по психологическим основам закона очевидности в некоторой степени походила на то, чем в Йэльском Университете занимался Хатчинс; Скотт Бьюкэнон, философ и математик; и, наиболее важный для Федра из них всех, нынешний Председатель Комиссии, в то время бывший специалистом по Спинозе и медиевистом Колумбийского Университета.

Адлеровское исследование очевидности, оплодотворенное чтением классиков западного мира, привело к убеждению, что человеческая мудрость в последнее время развивалась сравнительно слабо. Адлер последовательно внимал Св. Фоме Аквинскому, который взял Платона с Аристотелем и сделал их частью своего средневекового синтеза греческой философии и христианской веры. Работы Аквинского и греков, интерпретированных Аквинским, были для Адлера краеугольным камнем западного интеллектуального наследия. Они, следовательно, служили мерой любому, кто стремился попасть на хороший счет.

В аристотелевской традиции, как ее переосмысляли средневековые схоласты, человек считается рациональным животным, способным искать и определять хорошую жизнь и добиваться ее. Когда этот «первый принцип», касающийся природы человека, принял президент Чикагского Университета, неизбежными стали и его последствия в сфере образования. Знаменитая программа Чикагского Университета «Великие Книги», реорганизация университетской структуры по Аристотелю и основание «Колледжа», где классику начинали читать пятнадцатилетним учащимся, -- лишь некоторые результаты.
Хатчинс отрицал идею того, что эмпирическое научное образование может автоматически привести к «хорошему» образованию. Наука «свободна от ценностей». Неспособность науки уловить Качество как объект исследования делает для нее невозможным обеспечение шкалы ценностей.

Адлер и Хатчинс в фундаментальном отношении имели дело с императивами жизни, с ценностями, с Качеством и с основаниями Качества в теоретической философии. Таким образом очевидно, что они двигались в том же направлении, что и Федр, но каким-то образом дошли до Аристотеля и остановились.
В этом и заключалось столкновение.
Даже те, кто желал признать озабоченность Хатчинса Качеством, не хотели отдавать всю власть в определении ценностей аристотелевской традиции. Они настаивали на том, что никакая ценность не может быть раз и навсегда закреплена, и что полноценной современной философии не нужно считаться с идеями в той форме, в какой они выражались в книгах древнего времени и Средневековья. Многим из них все это дело представлялось просто ни к чему не обязывающей лапшой на ушах, только на новом и претенциозном жаргоне.
Федр не совсем понимал, что делать с этим столкновением. Но оно определенно казалось близким к той области, в которой он желал работать. Он тоже чувствовал, что никакие ценности не могут быть закреплены, но это -- не причина для того, чтобы они игнорировались или не существовали как реальность. Он также испытывал антагонистические чувства к аристотелевской традиции как определителю ценностей, но вовсе не думал, что с ней не следует считаться. Ответ на все это был как-то глубоко запутан внутри, а он хотел узнать больше.

Из той четверки, которая произвела такой фурор, теперь остался только нынешний Председатель Комиссии. Может быть, вследствие такого понижения в звании, а может и по другим причинам, его репутация среди тех, с кем Федр разговаривал, была не очень сердечной. Его сердечность никем не подтверждалась, а двоими была даже резко оспорена: один был главой крупного отделения Университета и назвал его «святым ужасом», а другой, выпускник Чикагского Университета, защищавшийся по философии, сказал, что Председатель хорошо известен тем, что выпускает только копии самого себя под копирку. Никто из советчиков Федра не был мстительным по натуре, и он чувствовал: все, что ему сказали, -- правда. Это в дальнейшем подтвердилось открытием, которое он сделал на кафедре отделения. Он хотел узнать про все это у пары выпускников этой комиссии, и ему сказали, что комиссия за всю свою историю удостоила докторскими степенями по философии только двоих. Очевидно, чтобы найти для реальности Качества место под солнцем, ему придется сражаться и преодолевать главу собственной комиссии, чьи про-аристотелевские взгляды не давали Федру возможности даже начать, и чей характер казался крайне нетерпимым к противоположному мнению. Все это вместе рисовало очень мрачную картину.
Он тогда сел и написал Председателю Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов при Чикагском Университете письмо, которое может быть расценено только как провокация к отчислению; автор в нем отказывается тихонько красться к задней двери, а вместо этого закатывает сцену таких размеров, что оппозиция вынуждена вышвырнуть его через парадную дверь, таким образом придавая провокации вес, которого она раньше не имела. После чего он встает с тротуара и, убедившись, что дверь плотно закрыта, грозит ей кулаком, отряхивается и говорит: «Ну что ж, я попытался»; и таким образом очищает свою совесть.

Провокация Федра информировала Председателя, что теперь его субстантивной областью является философия, а не творческое письмо. Тем не менее, говорилось там, разделение исследования на субстантивную и методологическую области -- продукт аристотелевой дихотомии формы и сущности, которая не-дуалистам ни к чему, поскольку они идентичны.
Он писал, что не уверен, но диссертация по Качеству оказывается превращенной в анти-аристотелевскую диссертацию. Если это правда, то он избрал правильное место для ее защиты. Великие Университеты следовали Гегелю, и любая школа, которая не могла принять диссертацию, противоречившую ее фундаментальным догматам, шла по проторенной дорожке. Это, как утверждал Федр, была диссертация, которую только и ждал Чикагский Университет.

Он признавал, что его заявка грандиозна, и что для него, в действительности, не является возможным выносить ценностные суждения, поскольку ни единый человек не может быть беспристрастным судьей при слушании собственного дела. Но если бы кто-то другой произвел на свет диссертацию, которая бы знаменовала собой фундаментальный прорыв на стыках восточной и западной философий, религиозного мистицизма и научного позитивизма, он бы расценивал ее как важное историческое событие, способное продвинуть Университет намного вперед. В любом случае, писал он, в Чикаго никого, на самом деле, до конца не принимают, пока он кого-нибудь не уничтожит. Пора Аристотелю получить свое.
Просто неслыханно.
И, к тому же, не просто провокация к отчислению. Еще сильнее здесь выступает на поверхность мегаломания, мания величия, полная утрата способности понимать воздействие его высказываний на окружающих. Он настолько запутался в собственном мире метафизики Качества, что уже не мог ничего увидеть за его пределами, и, поскольку никто больше этого мира не понимал, то он был обречен.

Должно быть, он чувствовал в то время, что его слова были истиной, и неважно, возмутительна ли его манера презентации или нет. В этом так много всего заключалось, что у него не оставалось времени ничего подчищать. Если Чикагский Университет больше интересовала эстетика того, что он говорил, а не рациональное содержание, то они не отвечали своему принципиальному назначению Университета.

Вот оно. Он действительно верил. Это не было для него просто еще одной интересной идеей, которую надо проверить существующими рациональными методами. То была модификация самих существующих рациональных методов. Обычно, когда появляется новая идея, которую надо показать в академическом окружении, предполагается, что ты должен быть объективным и незаинтересованным в ней. Но сама идея Качества оспаривала предположение об объективности и незаинтересованности. Такое манерничанье подходило только дуалистическому разуму. Дуалистическое превосходство достигается объективностью, творческое же превосходство -- нет.

У него была вера в то, что он разрешил громадную загадку вселенной, разрубил гордиев узел дуалистической мысли одним словом -- Качество, -- и он не собирался позволять кому бы то ни было связать это слово опять. И, веря в это, он не мог увидеть, сколь вопиюще мегаломаниакально звучали для других его слова. Или, если он это и видел, ему было наплевать. То, что он говорил, -- мегаломания, но предположим, что это -- правда? Если он не прав, то кому какое дело? Но предположим, что он прав? Быть правым и все отбросить в угоду предпочтениям своих учителей -- вот что было бы чудовищно!

Поэтому он просто плевал на то, как звучали его слова для остальных. Полный фанатизм. В те дни он жил в одиночной вселенной речи. Никто его не понимал. И чем больше людей показывало, что они не могут его понять, и что им не нравится то, что они понимают, тем более фанатичным и неприятным он становился.

Его провокация к отчислению встретила ожидаемый прием. Поскольку его субстантивной областью оказалась философия, ему следовало обращаться на отделение философии, а не в Комиссию.
Федр послушно это исполнил, а потом они с семьей погрузили в машину и прицеп все, чем владели, попрощались с друзьями и уже приготовились выезжать. Как раз когда он в последний раз запирал двери дома, появился почтальон с письмом. Из Чикагского Университета. Там говорилось, что он не допущен. Больше ничего.
Очевидно, на решение повлиял Председатель Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов.

Федр занял у соседей ручку, листок бумаги и конверт и снова написал Председателю, что, поскольку он уже был допущен Комиссией по Анализу Идей и Изучению Методов, ему придется там остаться. Довольно буквоедский маневр, но у Федра к тому времени выработалась какая-то боевая осмотрительность. Эта хитрость, быстрая перетасовка и подстановка философской двери, казалось, указывали на неспособность Председателя в силу каких-то причин вышвырнуть его из парадной двери Комиссии даже с этим возмутительным письмом в руке, и это придавало Федру уверенности. Никаких черных ходов, пожалуйста. Они либо вышвырнут его из парадного, либо не вышвырнут вообще. Может быть, не смогут. Хорошо. Он не хотел этой своей диссертацией быть кому-то чем-то должным.





--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 10.10.2009 - 00:23
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


Когда Федр с семьей приехали в Чикаго, то поселились недалеко от Университета и, поскольку стипендии ему не платили, он начал на полной ставке преподавать риторику в Университете Иллинойса, который тогда находился в центре города на Военном-Морском Пирсе в мусорном и горячем месте, выступавшем прямо в озеро.

Уроки отличались от тех, что он давал в Монтане. Все сливки лучших студентов сняли и разместили в кампусах Шампэйн и Урбана, а почти все оставшиеся, которых учил он, были твердыми и монотонными троечниками. Когда в классе их работы оценивались на предмет Качества, то сложно было отличить одну от другой. В других условиях Федр бы, возможно, придумал что-нибудь, чтобы такое положение как-то обойти, но теперь этим он просто зарабатывал на хлеб с маслом и не мог растрачивать свою творческую энергию. Его интересы располагались южнее, в другом Университете.
Он встал в очередь на регистрацию в Чикагский Университет, сообщил свое имя регистратору -- профессору философии -- и заметил, как глаза того сосредоточились на нем. Профессор философии сказал, что ах, да, Председатель просил, чтобы его записали на курс «Идеи и Методы», который вел сам Председатель, и вручил ему расписание курса. Федр отметил, что расписание перекрывалось с его расписанием на Военно-Морском Пирсе, и вместо этого выбрал другой курс -- «Идеи и Методы 251, Риторика». Поскольку риторика была все-таки его областью, так он чувствовал себя немного увереннее. И лектором там был не Председатель. Лектором там был профессор философии, который его сейчас записывал. Глаза его, ранее остановившиеся на Федре, теперь расширились.

Федр вернулся к преподаванию на Военно-Морском Пирсе и к подготовке своих первых уроков. Теперь ему было совершенно необходимо заниматься так, как он никогда не занимался прежде, чтобы изучить мысль Классической Греции в общем и одного грека-классика в частности -- Аристотеля.
Весьма сомнительно, чтобы изо всех тысяч студентов, обучавшихся в Чикагском Университете древней классике, нашелся кто-нибудь более усердный. Основным пунктом борьбы университетской программы «Великие Книги» было современное поверье, что классика не имеет, на самом деле, никакого значения для, скажем, общества двадцатого века. Конечно же, большинство студентов классических курсов, должно быть, принимало правила игры в хорошие манеры со своими преподавателями и, в целях понимания, принимало заранее требуемое верование, что древним было что важного сказать. Федр же, не игравший вообще ни в какие игры, не просто принял эту идею. Он страстно и фанатично знал это. Он начал яростно их ненавидеть, обрушиваться на них со всеми возможными инвективами, какие только мог придумать: не потому, что они не имели значения, а как раз наоборот. Чем больше он учился, тем более убеждался, что никто еще не определил тот нанесенный миру ущерб, который стал результатом бессознательного принятия мысли древних.

Подробности того, чему он учился, теперь утрачены, но из последовавших событий я знаю, что он впитал невообразимое количество информации. Он способен был делать это на почти фотографическом уровне. Чтобы понять, как он пришел к проклятию классических греков, необходимо кратко обозреть суть аргумента «мифос над логосом», хорошо известного всем изучающим греческую философию и часто являющегося причиной очарованности этой сферой знания.

Термин logos, корневое слово «логики», относится к общей сумме нашего рационального понимания мира. Mythos -- общая сумма ранних исторических и доисторических мифов, которые предшествовали логосу. Мифос включает в себя не только греческие мифы, но и Ветхий Завет, Ведические Гимны и ранние легенды всех культур, которые внесли вклад в наше нынешнее понимание мира. Аргумент «мифос над логосом» утверждает, что наша рациональность сформирована этими легендами, наше знание сегодня находится в таком отношении к этим легендам, как дерево -- к маленькому ростку, каким оно когда-то было. Можно замечательно понять общую сложную структуру дерева, изучая гораздо более простую форму ростка. Между ними не существует различия в виде или даже в их тождественности -- есть только различия в размере.

Таким образом, в культурах, чья родословная включает в себя Древнюю Грецию, можно неизменно найти сильную дифференциацию субъект-объект, поскольку грамматика старого греческого мифоса подразумевала резкое естественное деление на субъекты и предикаты. В таких культурах, как китайская, где отношения субъект-предикат грамматикой не так строго определяются, можно отыскать и соответствующее отсутствие строгой философии субъекта-объекта. В иудео-христианской культуре, где ветхозаветное «Слово» обладало собственной присущей ему святостью, оказывается, люди желали жить, жертвовать собой и умирать во имя слов. В этой культуре юридический суд может просить свидетеля говорить «правду, всю правду и ничего, кроме правды, и да поможет мне Бог» и ожидать, что правда и будет сказана. Но можно перенести этот суд в Индию, как это сделали британцы, -- и не добиться никакого успеха в искоренении лжесвидетельства, поскольку индийский мифос отличен, и эта святость слов так не воспринимается и не чувствуется. Сходные проблемы возникали и в этой стране среди малых групп населения с различной культурной историей. Существует бесконечное множество примеров того, как различия в мифосе управляют различиями в поведении, -- и все они очаровательны.

Аргумент «мифос над логосом» указывает на тот факт, что каждый ребенок рождается таким же невежественным, как и пещерный человек. А не дает миру превращаться в Неандертальца с каждым новым поколением продолжающийся, возрождающийся мифос, трансформированный в логос, но по-прежнему мифос -- огромный объем простого знания, объединяющий наши разумы подобно клеткам, объединенным в теле человека. Чувствовать, что ты не так уж объединен, что ты можешь принимать или не принимать этот мифос по своему желанию, -- не означает понимать, что такое мифос.

Есть только один тип человека, говорил Федр, который принимает или отрицает мифос, в котором живет. И определяется такой человек после того, как он отказался от мифоса, говорил Федр, как «безумный». Выйти за пределы мифоса -- значит, стать безумцем...
Боже мой, это только что пришло мне в голову. Прежде я этого никогда не знал.

Он знал! Должно быть, он знал, что случится. Все начинает приоткрываться.
У тебя есть все эти фрагменты, как кусочки головоломки, и ты можешь сочетать их в большие группы, но группы не сходятся вместе, как бы ни старался, а потом вдруг появляется один фрагмент, который подходит к двум разным группам, и внезапно эти две большие группы становятся одной. Отношение мифоса к безумию. Вот ключевой фрагмент. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь говорил об этом прежде. Безумие -- terra incognita(19), окружающая мифос. А он знал! Он знал, что Качество, о котором говорил, лежит за пределами мифоса.

Вот оно! Потому что Качество -- генератор мифоса. Вот так. Вот что он имел в виду, когда говорил: «Качество -- продолжающийся стимул, понуждающий нас творить мир, в котором мы живем. Полностью. Каждую мельчайшую часть его.» Религия не изобретена человеком. Человек изобретен религией. Человек изобретает реакции на Качество, и среди этих реакций -- понимание того, чем сам человек является. Ты что-то знаешь, а потом бьет стимул Качества, и ты пытаешься определить этот стимул Качества, но для такой работы у тебя есть всего лишь то, что ты знаешь. Иначе не может быть. И мифос растет вот таким образом. Аналогиями к тому, что уже известно. Мифос -- построение аналогий на аналогиях на аналогии. Они заполняют товарные вагоны поезда сознания. Мифос -- целый поезд коллективного сознания всего человечества, вступающего друг с другом в связь. Каждой мельчайшей части человечества. Качество -- путь, направляющий поезд. То, что за пределами поезда, по обе его стороны -- это и есть terra incognita безумного. Он знал: для того, чтобы понять Качество, придется оставить мифос. Вот почему он ощущал этот юз. Он знал: что-то должио случиться.


Сообщение отредактировал(а) нечто - 10.10.2009 - 00:29


--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 10.10.2009 - 00:52
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


...Как могу я любить все это так силъно и быть безумным?...
...Я не верю этому!
Мифос. Безумен мифос. Вот во что он верил. Мифос, утверждающий, что формы этого мира реальны, но Качество этого мира -- нереально, -- вот что безумно!
И он верил, что в Аристотеле и древних греках отыскал тех негодяев, которые сформировали мифос таким, чтобы мы принимали это безумие за реальность.
Вот. Вот сейчас. Вот это связывает все вместе. Когда это случается, оно приносит облегчение. Иногда так трудно вызывать это все в уме, что за этим наступает какое-то странное изнеможение. Иногда я думаю, что сам все это просто придумываю. Иногда я не уверен. А иногда знаю, что это не так. Но мифос и безумие -- как и центральность его, -- я уверен: от него.


Снова не могу не отметить паралелли с Пелевиным:

...Вы сказали, что собирались писать совсем не об этом. А о чем?

- Я хотел написать книгу о том, как работает ум. Как человек из ничего строит себе тюрьму и попадает туда на пожизненный срок. Слишком серьезная тема, чтобы писать об этом всерьез, поэтому у меня получилось то, что получилось. А полюса, перемены и герои нашего времени попали туда просто в качестве фона. Но парадокс заключается в том, что ум - по своей природе такое необычное зеркало, в котором нет ничего, кроме отражений. Единственный способ говорить о нем в романе - это описывать появляющиеся в нем миражи. Поэтому и выходит, что пишешь об уме, а получается о России.

Из интервью


Monstradamus. Тут довольно глубокая мысль. Он хочет сказать, что шлем ужаса — это содержимое ума, которое пытается подменить собой ум, доказывая, что оно, это содержимое, есть, а ума, в котором оно возникает, нет.
"Шлем Ужаса"


- осознание является пищей орла ? – переспросила я
– да, – сказал александр
– в это верили маги древнего юкатана. Все-таки какой еще мальчишка подумала я с нежностью. – глупый это не осознание является пищей орла, это орел является пищей осознания.
– какой именно орел?
– да любой и маги древнего юкатана тоже, вместе со всем своим бизнесом – семинарами workshop'ами, видеокассетами и пожилыми мужественными нагвалями все без исключения является пищей осознания. В том числе я и ты.
– это как? – спросил он я взяла у него сигару и выпустила облако дыма. – видишь! он проследил взглядом за его эволюцией. – вижу – сказал он.
– осознаешь!
– осознаю.
– оборотень – как это облако живет, меняет форму цвет, объем потом исчезает, но когда дым рассеивается с осознанием ничего не происходит. В нем просто появляется что-то другое
– а куда осознание идет после смерти?
– ему нет надобности куда-то идти – сказала я. – вот ты разве идешь куда-то! сидишь, куришь так и оно.
– а как же рай и ад!
– это кольца дыма. Осознание никуда не ходит наоборот, все, что куда-то идет, сразу становится его пищей вот как этот дым. Или как твои мысли
– а чье это осознание ? – спросил он
– и это тоже является пищей осознания.
– нет, ты вопрос не поняла. чье оно!
– и это тоже, – терпеливо сказала я
– но ведь должен...
– и это – перебила я.
– так кто...
Тут до него, наконец дошло – он взялся за подбородок и замолчал. все-таки объяснять такие вещи в отвлеченных терминах трудно запутаешься в словах: «в восприятии нет ни субъекта, ни объекта, а только чистое переживание трансцендентной природы, и таким переживанием является все – и физические объекты; и ментальные конструкты, к числу которых относятся идеи воспринимаемого объекта и воспринимающего субъекта» уже после третьего слова непонятно, о чем речь а на примере просто – пыхнул пару раз дымом, и все он вот понял. Или почти понял.

"Священная книга оборотня"


Эта моя мысль завершилась странным умственным движением – словно я помыслил не тем способом, как привык, а каким-то совсем невозможным. И здесь, господин Цзян Цзы-Я, сказался опыт в раскрытии преступлений, приобретенный на государственной службе. Мне вдруг открылся самый чудовищный заговор, который когда-либо существовал в Поднебесной, после чего со мной и начался тот приступ неостановимого хохота, который помог вам найти меня в темноте. Этот заговор, в котором состоим мы все, даже не догадываясь об этом, и есть мир вокруг. А суть заговора вот в чем: мир есть всего лишь отражение иероглифов.

Но иероглифы, которые его создают, не указывают ни на что реальное и отражают лишь друг друга, ибо один знак всегда определяется через другие. И ничего больше нет, никакой, так сказать, подлинной персоны перед зеркалом. Отражения, которые доказывают нам свою истинность, отсылая нас к другим отражениям. Глупость же человека, а также его гнуснейший грех, заключен вот в чем: человек верит, что есть не только отражения, но и нечто такое, что отразилось. А его нет. Нигде. Никакого. Никогда. Больше того, его нет до такой степени, что даже заявить о том, что его нет, означает тем самым создать его, пусть и в перевернутом виде.

Представьте фокусника, который, сидя перед лампой, складывает пальцы в сложные фигуры, так, что на стене появляются тени зверей, птиц, чертей и красавиц. А после этого он до смерти пугается этих чертей, влюбляется в красавиц и убегает от тигров, забывая, что это просто тени от его пальцев. Можно было бы назвать его безумцем, не будь сам этот фокусник попросту тенью от знаков «фокус» и «человек». Весь мир вокруг – такой театр теней; пальцы фокусника – это слова, а лампа – это ум. В реальности же нет не только предметов, на которые намекают тени, но даже и самих теней – есть только свет, которого в одних местах больше, а в других меньше. Так на что надеяться? И чего бояться? Однако, говоря об этом, я не беру лампу истины в руки, а просто гну перед ней пальцы слов, создавая новые и новые тени. Поэтому лучше вообще не открывать рта.

После того как я постиг это, смысл древних текстов открылся мне так ясно, словно я сам был их составителем; таинственные места из комментариев к ним стали прозрачны, как школьные прописи. Кроме того, я понял, отчего читать их совершенно бесполезно. Если бы надо мною разверзлись небеса или начался потоп, я не обратил бы на это внимания. И то, что вы отыскали меня прежде, чем я сорвался с какой-нибудь горной тропы в пропасть, воистину кажется мне милостью Неба.

"Запись о поиске ветра"


...Размышляешь об этом,
выполняя назначенную судьбой работу,
и всё больше напоминаешь себе человека,
построившего весь расчёт
на том, что в некой комнате и правда нет никакого комода,
когда на самом деле нет никакой комнаты, а только Коммод.

Фрагмент из "Жизнь насекомых"

Ну и т.д.
В свете тем обсуждаемых на форуме, мне кажется уместным сопоставить выщеозвученные дихотомии с картой/территорией.


Сообщение отредактировал(а) нечто - 15.10.2009 - 03:49


--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 11.10.2009 - 00:02
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


Я с тех пор перечел Аристотеля в поисках того массивного зла, которое появляется во фрагментах, оставшихся от Федра, но ничего не обнаружил. В Аристотеле я нахожу, главным образом, достаточно скучную подборку обощений, многие из которых, кажется, невозможно оправдать в свете современного знания; их организация выглядит очень бедной, и они кажутся столь же примитивными, сколь примитивны старые греческие горшки в музеях. Уверен, что, знай я об этом намного больше, я бы и видел в этом намного больше и вовсе не находил бы их примитивными. Но без знания всего этого я не могу увидеть, живет ли оно сообразно неистовствам группы «Великих Книг» или сообразно неистовству Федра. Я определенно не расцениваю труды Аристотеля как основной источник ни позитивных, ни негативных ценностей. Но неистовства группы «Великих Книг» хорошо известны и опубликованы. Неистовство же Федра -- нет, и отчасти мое обязательство по отношению к нему -- остановиться на этом поподробнее.

Риторика -- это искусство, начинает Аристотель, поскольку ее можно свести к рациональной системе порядка.
Это просто ошеломило Федра. Остановило. Он был готов расшифровывать послания необыкновенной тонкости, системы громадной сложности с тем, чтобы постичь глубинное, внутреннее значение Аристотеля, бывшего, по заявлениям многих, величайшим философом всех времен. И вот на тебе! -- чтоб тебе в лицо с самого начала шарахнули таким ослиным замечанием! Это его по-настоящему потрясло.

Он читал дальше:
Риторика может быть подразделена на частные доказательства и темы с одной стороны, и общие доказательства -- с другой. Частные доказательства могут подразделяться на методы доказательства и виды доказательства. Методы доказательства -- это искусственные доказательства и неискусственные доказательства. Среди искусственных доказательств есть: этические, эмоциональные и логические. Среди этических доказательств: практическая мудрость, добродетель и добрая воля. Частные методы, использующие искусственные доказательства этического вида, включающие в себя добрую волю, требуют знания эмоций, а для тех, кто забыл, что это такое, Аристотель приводит список. Они таковы: гнев, пренебрежение (подразделяющееся на презрение, неприязнь и надменность), кротость, любовь или дружба, страх, уверенность, стыд, бесстыдство, благосклонность, добросердечие, жалость, праведное негодование, зависть, ревность и презрение.

Помнишь описание мотоцикла, данное еще тогда, в Южной Дакоте? То, где тщательно перечислены все детали и функции? Узнаешь сходство? Вот, был убежден Федр, это и есть родоначальник такого стиля речи. Ибо страницу за страницей Аристотель продолжал точно так же. Будто какой-нибудь третьеразрядный технический инструктор -- называя все, показывая взаимоотношения между названным, временами хитро изобретая новые отношения между называемыми вещами, а потом ожидая звонка, чтобы продолжать повторять ту же лекцию для следующего класса.

Между строк Федр не читал ни сомнений, ни благоговения, а одно лишь вечное самодовольство профессионального академика. Выходит, Аристотель в самом деле считал, что его ученики станут лучшими риторами, если выучат все эти бесконечные названия и взаимоотношения? А если нет, то неужели он действительно думал, что учит риторике? Федр считал, что это действительно так. В его стиле ничего не указывало на то, что Аристотель когда-либо сомневался в Аристотеле. Федр видел, что Аристотеля в огромной степени удовлетворял этот чистенький трючок по называнию и классифицированию всего. Его мир начинался и заканчивался этим трючком. Он бы с радостью уничтожил его, не будь Аристотель больше двух тысяч лет как покойником, поскольку расценивал его как прототип для многих миллионов самодовольных и истинно невежественных учителей в течение всей истории, которые самоуверенно и бесчувственно убивали творческий дух своих студентов этим тупым ритуалом анализа, этим слепым, механическим, вечным называнием вещей. Зайди сегодня в любой из сотен тысяч классов, и услышишь, как учителя разделяют, подразделяют, определяют взаимоотношения, устанавливают «принципы» и изучают «методы» -- то, что ты услышишь, и будет призраком Аристотеля, говорящего через века, иссушающий безжизненный голос дуалистического разума.

Семинары по Аристотелю проходили за огромным деревянным круглым столом в сумрачной комнате, напротив которой, через дорогу, стояла больница, и куда склонявшееся к закату солнце едва проникало из-за больничной крыши через оконную грязь и отравленный городской воздух. Тускло, бледно и давяще. В середине занятия он заметил, что в этом громадном столе была огромная трещина по всей длине, почти через самую середину. Похоже было, что ей уже очень много лет, но никто и не думал чинить стол. В конце часа он все-таки спросил:

-- Можно задавать вопросы по риторике Аристотеля?
-- Если вы прочли материал, -- ответили ему. Он заметил в глазах профессора философии ту же самую сосредоточенность, что и в первый день на регистрации. По этому предупреждению он понял, что ему лучше читать материал очень тщательно; так он и сделал.



--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 11.10.2009 - 00:05
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


К следующей неделе Федр прочитал материал и был готов разобрать положение о том, что риторика -- это искусство, поскольку ее можно свести к рациональной системе порядка. По этому критерию «Дженерал Моторз» производили чистое искусство, в то время как Пикассо -- нет. Если у Аристотеля имелись более глубокие значения, нежели доставал глаз, то почему бы в этом месте им не выйти на поверхность?

Но этот вопрос так никогда и не затронули. Федр поднял руку, чтобы это сделать, поймал микросекундную вспышку злобы в глазах преподавателя, как вдруг другой студент, почти перебив его, произнес:
-- Я думаю, здесь видны очень сомнительные утверждения.
-- Сэр, мы здесь не для того, чтобы учить то, что вы думаете! -- прошипел профессор философии. Как кислота. -- Мы здесь для того, чтобы учить то, что думал Аристотель! -- Прямо в лицо. -- Когда мы пожелаем узнать, что думаете вы, мы предоставим вам курс по этому предмету!
Тишина. Студент ошарашен. Все остальные -- тоже.
Но профессор философии еще не закончил. Он тычет в студента пальцем и вопрошает:
-- По Аристотелю: каковы три вида частной риторики согласно обсуждаемой сути предмета?
Опять тишина. Студент не знает.
-- Значит, вы не читали, не так ли?
И теперь, блеснув глазами, что выдает его намерение с самого начала, профессор философии переводит свой палец на Федра:
-- Вы, сэр: каковы три вида частной риторики согласно обсуждаемой сути предмета?
Но Федр готов:
-- Форенсическая, делиберативная и эпидейктическая(20), -- спокойно отвечает он.
-- Каковы эпидейктические приемы?
-- Прием идентифицирования подобий, прием восхваления, в том числе панегирик, и усиление.
-- Да-а-а... -- произносит профессор философии. Потом все затихает.
Другие студенты в шоке. Что же произошло? Знает только Федр -- и еще, может быть, профессор философии. Невинный студиозус получил то, что предназначалось Федру.

Теперь лица всех тщательно сосредотачиваются, защищаясь от дальнейших допросов такого рода. Профессор философии совершил ошибку. Он истратил свою дисциплинарную власть на невинного студента, в то время как Федр, виновный, враждебный, по-прежнему на свободе. И становится все свободнее и свободнее. Коль скоро он не задавал вопросов, его никак нельзя и срезать. И теперь, когда он видит, как будет отвечено на его вопросы, он, конечно же, не станет их задавать.

Невинный студент смотрит в стол, лицо покраснело, руки козырьком прикрывают глаза, его стыд становится гневом Федра. Ни в одном из своих классов он так не разговаривал с учащимся. Так вот как учат классике в Чикагском Университете. Теперь Федр знает профессора философии. Но профессор философии не знает Федра.

На следующих семинарах опозоренного студента уже нет. Неудивительно. Класс абсолютно заморожен, -- что неизбежно, когда такие инциденты имеют место. На каждом семинаре говорит только один человек -- профессор философии, -- и он говорит, говорит и говорит лицам, обратившимся в маски безразличия.

Профессор философии, кажется, вполне осознает, что произошло. Его предыдущий взгляд, полный злобы и направленный на Федра, теперь полон страха. Он, кажется, понимает, что в этой ситуации в классе, когда придет время, с ним могут обойтись так же, и ни от кого сочувствия он не дождется. Он отбросил свое право на вежливость. Ему никак не предотвратить ответного удара -- если не оставаться прикрытым.

Но чтобы не подставляться, он должен усердно работать и говорить точно и верно. Федр и это понимает. Сохраняя молчание, он теперь поймет, когда возникнут выгодные обстоятельства.
В этот период Федр прилежно занимался, схватывал все крайне быстро и держал рот на замке, но неверно было бы даже отдаленно назвать его хоть чуточку хорошим студентом. Хороший студент ищет знаний честно и беспристрастно. Федр этого не делал. Он прятал топор, который надо было точить, и имелись средства сваливать все, что мешало ему его точить. У него не было ни времени, ни заинтересованности в Великих Книгах других людей. Он сидел в классе с единственной целью -- написать собственную Великую Книгу. Его отношение к Аристотелю было грубо несправедливым по той же причине, по которой Аристотель был несправедлив к своим предшественникам. Те поганили то, что он хотел сказать.

Аристотель расстроил то, что хотел сказать Федр, поместив риторику в безобразно незначительную категорию своего иерархического порядка вещей. Она являлась ветвью Практической Науки и находилась в каком-то придатковом отношении к другой категории, Теоретической Науке, которой, в основном, и занимался Аристотель. Будучи ветвью Практической Науки, она изолирована от любого касательства к Истине, Хорошему или Красоте, если не считать их использования в качестве орудий спора. Таким образом, Качество в системе Аристотеля полностью отлучено от риторики. Это презрение к риторике вместе с собственным аристотелевым ужасным качеством риторики способствовали столь полному отчуждению Федра, что он не мог читать ничего сказанного Аристотелем без того, чтобы не презирать это и не нападать на это.
Проблемы тут не было. Аристотель всегда, всю историю был в высшем смысле подвержен нападкам и в высшем смысле нападал сам, и охотиться на аристотелевы патентованные глупости, как и ловить рыбу в бочке, не приносило особенного удовлетворения. Не будь Федр столь пристрастен, он бы научился некоторым ценным приемам Аристотеля для втягивания себя в новые сферы знания -- для каковой цели и основали, на самом деле, Комиссию. Но не будь он столь пристрастен в своем поиске места, где можно было бы начать работу по Качеству, его не было бы там с самого начала, поэтому в действительности и ничего бы не было.

Профессор философии читал лекции, а Федр слушал как классическую форму, так и романтическую поверхность того, что говорилось. Профессор философии, кажется, неувереннее всего чувствовал себя на предмет «диалектического». Хотя Федр и не мог понять, почему -- в понятиях классической формы, его возрастающая романтическая чувствительность подсказывала, что он шел по следу чего-то -- добычи.

Диалектика, а?
С нее начиналась книга Аристотеля -- удовлетворительнее некуда. Риторика -- неотъемлемая часть диалектики, говорилось там, словно бы это имело величайшую важность, и все же почему это так важно, никто никак не объяснял. Это замечание сопровождалось рядом других разрозненных утверждений, производивших впечатление, что многое осталось несказанным -- или материал неверно собран, или наборщик что-то пропустил, потому что сколько бы он ни читал, ничего не выкристаллизовывалось. Единственно ясным оставалось то, что Аристотеля очень беспокоило отношение риторики к диалектике. Для слуха Федра в этом звучала та же самая неуверенность, что и у профессора философии.

Профессор философии определил диалектику, и Федр слушал очень внимательно, но в одно ухо у него влетало, а из другого вылетало, -- что часто свойственно философским утверждениям, когда в них что-то упущево. Позднее, на другом занятии другой студент, у которого, повидимому, были те же проблемы, попросил профессора философии дать определение диалектики еще раз; и на этот раз профессор взглянул на Федра с быстрым проблеском страха и ответил очень раздраженно. Федр даже начал задаваться вопросом, а не имеет ли «диалектика» какого-то особого значения, которое бы делало это слово опорным: так, чтобы оно смещало равновесие спора в зависимости от того, куда помещено. Так и оказалось.

Диалектический в общем означает «диалогической природы», то есть относящийся к разговору двух человек. Нынче же диалектика обозначает логическую аргументацию. Она включает в себя приемы перекрестного допроса, путем которого достигается истина. Таков речевой режим Сократа в «Диалогах» Платона. Платон верил, что диалектика -- единственный метод достижения истины. Один-единственный.

Потому-то она и есть опорное слово. Аристотель нападал на это убеждение, говоря, что диалектика пригодна для достижения лишь некоторых целей -- выяснить убеждения человека, достичь истин, касающихся вечных форм того, что известно как Идеи, закрепленные раз и навсегда, не менявшиеся и составлявшие для Платона реальность. Аристотель говорил, что, кроме этого, существует метод науки -- или «физический» метод, -- наблюдающий физические факты и приходящий к истинам о субстанциях, претерпевающих изменения. Эта дуальность формы и субстанции -- и научный метод достижения фактов о субстанциях -- были в философии Аристотеля центральными. Таким образом, низвержение диалектики с того места, на которое ее воздвигли Сократ и Платон, являлось абсолютно существенным для Аристотеля, и «диалектика» по-прежнему служила опорным словом.
Федр догадывался, что преуменьшение Аристотелем диалектики -- от платонова единственного метода достижения истины до «составной части риторики» -- может приводить в ярость современных платонистов так же, как и самого Платона. Поскольку профессор философии не знал «позиции» Федра, то именно это его раздражало. Он мог бояться, что Федр-платонист способен против него выступить. Если так, то ему, конечно, не о чем было беспокоиться. Федра не оскорбляло то, что диалектика низведена до уровня риторики. Его приводило в ярость то, что риторику низвели до уровня диалектики. Таково было смятение в то время.

Разъяснить это все мог бы, конечно, только Платон, и, к счастью, именно он должен был появиться следующим за круглым столом с трещиной через всю середину в тусклой, мрачной комнате через дорогу от больницы в Южном Чикаго.






--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 11.10.2009 - 00:36
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


Мне кажется, это Кольридж сказал, что все -- либо платонисты, либо аристотелевцы. Люди, которые терпеть не могут аристотелевой бесконечной специфичности деталей, -- естественным образом любят платоновы парящие обобщения. Люди, не переносящие вечного высокопарного идеализма Платона, приветствуют приземленные факты Аристотеля. Платон, в сущности, -- искатель Будды, вновь и вновь возникающий в каждом поколении, продвигаясь вперед и вверх, к «одному». Аристотель -- вечный механик по мотоциклам, предпочитающий «много». Сам я в этом смысле достаточно аристотелевец: предпочитаю находить Будду в качестве фактов вокруг меня; Федр же был явным платонистом по темпераменту, и когда занятия переключились на Платона, он испытал громадное облегчение. Его Качество и платоново Хорошее были так схожи, что если бы от Федра не осталось нескольких заметок, то я бы думал, что они идентичны. Но он это отрицал, и со временем я начал понимать, насколько важно это отрицание.

Тем не менее, курс по Анализу Идей и Изучению Методов не касался платонова понятия Хорошего; он касался платонова понятия риторики. Риторика, очень ясно пишет Платон, никак не связана с Хорошим; риторика -- «Плохое». Люди, которых Платон больше всех ненавидит -- после тиранов -- риторы.
Первый из заданных «Диалогов» Платона -- «Горгий», и Федр как будто домой возвращается. Наконец, вот то, где ему хочется быть.
Все время его не оставляло чувство, что его влекут вперед силы, которых он не понимает, -- мессианические силы. Октябрь пришел и ушел. Дни стали фантазмическими и неразборчивыми -- если не применять понятий Качества. Ничего не имеет значения, кроме того, что у него собирается родиться новая ошеломляющая и потрясающая мир истина, и, вне зависимости от того, понравится она миру или нет, моральный долг мира -- принять ее.

В диалоге Горгий -- имя софиста, которого Сократ подвергает перекрестному допросу. Сократ очень хорошо знает, чем Горгий зарабатывает себе на жизнь и как он это делает, но он начинает свою диалектику «двадцати вопросов», спросив Горгия, чего касается риторика. Горгий отвечает, что риторика касается речи. В ответ на другой вопрос он говорит, что ее задача -- убедить. В ответ на третий вопрос он утверждает, что ее место -- в судах и на других собраниях. И в ответ на еще один вопрос он говорит, что ее предмет -- справедливое и несправедливое. Все это, простое описание того, чем, как говорили люди, софисты склонны заниматься, теперь тонко преобразуется сократовой диалектикой в нечто иное. Риторика становится объектом, и, как объект, обладает частями. И эти части как-то соотносятся друг с другом, и эти соотношения непреложны. В диалоге достаточно ясно видно, как аналитический нож Сократа изрубает искусство Горгия в куски. Еще важнее: видно, что эти куски -- основа аристотелева искусства риторики.

Сократ был одним из героев детства Федра, и теперь Федра потрясло и разгневало то, что диалог вообще имеет место. Он покрывал поля текста собственными ответами. Должно быть, ответы сильно удручали его, поскольку нельзя было узнать, какое течение принимал бы диалог, если б такие ответы давались в действительности. В одном месте Сократ спрашивает, к какому классу вещей относятся слова, которыми пользуется Риторика. Горгий отвечает: «К Величайшему и Наилучшему». Федр, без сомнения признавший в этом ответе Качество, пишет на полях: «Истинно!» Сократ же отвечает, что ответ двусмысленен. Он по-прежнему остается в темноте. «Лжец!» -- пишет Федр на полях и дает сноску на страницу другого диалога, где Сократ совершенно ясно заявляет о том, что он никак не мог пребывать «в темноте».

Сократ не пользуется диалектикой для понимания риторики, он пользуется ею, чтобы риторику уничтожить или, по крайней мере, скомпрометировать, а поэтому его вопросы -- на самом деле, вовсе не вопросы: просто словесные ловушки, в которые попадают Горгий и его собратья-риторы. Федр загорается всем этим: хотел бы он там оказаться.
В классе профессор философии, заметив очевидное хорошее поведение и прилежание Федра, решил, что тот, в конце концов, -- может, и не такой уж плохой студент. Это -- вторая ошибка. Он решил сыграть с Федром в небольшую игру, спросив его, что тот думает о приготовлении пищи. Сократ продемонстрировал Горгию, что и риторика, и приготовление пищи -- разновидности угождения, сводничества, поскольку обращаются скорее к эмоциям, нежели к истинному знанию.
На вопрос профессора Федр дает ответ Сократа, что приготовление пищи -- разновидность угождения.

Одна из барышень в классе хихикает, что Федру не нравится, поскольку он знает: профессор пытается поставить ему диалектический захват, похожий на те, что Сократ ставил своим оппонентам, и его ответ вовсе не рассчитан на чей-либо смех, а дан для того, чтобы сбросить этот диалектический захват. Федр вполне готов к тому, чтобы на память точно процитировать все аргументы, используемые Сократом для утверждения своей точки зрения.
Но не этого хочет профессор. Он хочет диалектической дискуссии в классе, в которой он, Федр, -- ритор, и его, Федра, низвергает сила диалектики. Профессор хмурится и делает еще одну попытку:
-- Нет. Я имею в виду, действительно ли вы считаете, что хорошо приготовленная еда, подаваемая в лучшем ресторане, -- действительно то, что нам следует отвергнуть?
Федр спрашивает:
-- Вы имеете в виду мое личное мнение?
Вот уже многие месяцы -- с тех пор, как исчез невинный студиозус, -- в этом классе никто не осмеливался высказывать личное мнение.
-- Да-а-а, -- произносит профессор.
Федр молчит и пытается выработать ответ. Все ждут. Его мысли доходят до скорости света, просеивая диалектику, разыгрывая один аргументационный шахматный дебют за другим, видя, что каждый проигрывает, и переходя к следующему, все быстрее и быстрее, -- класс же наблюдает только молчание. Наконец, обескураженный профессор оставляет этот вопрос и переходит к лекции.

Но Федр лекции не слышит. Его ум спешит дальше и дальше, сквозь перестановки диалектики, дальше и дальше, сталкиваясь с вещами, находя новые ветви и под-ветви, взрываясь гневом при каждом новом открытии порочности, мерзости и низости этого «искусства», называемого диалектикой. Профессор, заметив выражение его лица, начинает довольно сильно беспокоиться и продолжает лекцию в какой-то панике. Ум Федра спешит все дальше и дальше, видя, наконец, нечто злое -- зло, глубоко окопавшееся в нем самом, оно только делает вид, что пытается понимать любовь, красоту, истину и мудрость, но его подлинная цель -- никогда их не понимать, всегда узурпировать их и возводить на трон себя. Диалектика -- узурпатор. Вот что он видит. Выскочка, силой привязывающаяся к тому, что Хорошо, стремящаяся удерживать и контролировать его. Зло. Профессор заканчивает лекцию раньше обычного и в спешке покидает класс.
После того, как студенты молча уходят, Федр остается сидеть один за огромным круглым столом, пока солнце в прокопченном воздухе за окном не исчезает, и комната не становится серой, а потом и темной.

На следующий день он ждет, когда откроется библиотека, и начинает яростно вчитываться в Платона, за Платона, впервые выискивая то немногое, что известно о риторах, которых тот так презирал. И обнаруживает то, что подтверждает уже нащупанное интуитивно прошлым вечером.
Проклятие Платоном софистов уже многие ученые восприняли с немалым опасением. Сам председатель Комиссии предположил, что критики, не уверенные в том, что имел в виду Платон, в равной же степени не должны быть уверены в том, что имели в виду противники Сократа в диалогах. Когда станет известно, что Платон вложил в уста Сократа собственные слова (так говорит Аристотель), тогда не будет причин сомневаться, что он мог вложить собственные слова и в другие уста тоже.

Отрывки из других древних, казалось, приводили к иным оценкам софистов. Многих софистов постарше избирали «послами» их города -- определенно, такая должность не свидетельствовала о неуважении. Имя «софист» применялось без уничижения даже к самим Сократу и Платону. Более поздними историками даже высказывалось предположение, что Платон так ненавидел софистов потому, что они не могли сравниться с его хозяином, Сократом -- в действительности, величайшим софистом из них всех. Это последнее объяснение, думает Федр, интересно, но неудовлетворительно. Не питаешь отвращения к той школе, к которой принадлежит твой хозяин. Какова во всем этом была подлинная цель Платона? Федр глубже и глубже вчитывается в досократовскую греческую мысль, чтобы найти это, и, в конце концов, приходит к выводу, что ненависть Платона к риторам являлась частью гораздо более объемной борьбы, где реальность Хорошего, представленная софистами, и реальность Истинного, представленная диалектиками, участвовали в огромной битве за будущий ум человека. Истинное победило. Хорошее проиграло, и поэтому сегодня нам так нетрудно принять реальность истины и так трудно принять реальность Качества, даже если согласия в одной области -- не больше, чем в другой.

Чтобы понять, как Федр к этому приходит, потребуется некоторое разъяснение:
Сначала нужно преодолеть представление о том, что период времени между последним пещерным человеком и первым греческим философом был короток. Отсутствие какой бы то ни было истории этого периода иногда внушает такую иллюзию. Но прежде, чем на сцене появились греческие философы, в течение времени, по крайней мере, в пять раз большего, чем вся наша записанная история со времен греческих философов, существовали цивилизации на весьма продвинутой ступени развития. Были деревни и города, средства передвижения, дома, рынки, огороженные поля, сельскохозяйственные орудия и домашние животные, а люди вели жизнь, столь же богатую и разнообразную, как и в большинстве сельских районов мира сегодня. И, подобно людям в таких районах сегодня, они не видели смысла все это записывать, а если и видели, то делали это на материалах, до сих пор не найденных. Поэтому мы ничего о них не знаем. «Темные Века» были просто возвращением к естественному способу жизни, который был внезапно прерван греками.

Ранняя греческая философия представляла собой первый сознательный поиск нетленного в делах людей. До того времени все нетленное находилось в царстве Богов, в мифах. Но теперь, в результате растущей пристрастности греков к миру вокруг них, всё возрастала сила абстракции, которая позволяла им расценивать старый греческий мифос не как явленную истину, а как вообразительные творения искусства. Это сознание, никогда нигде в мире прежде не существовавшее, выразило целый новый уровень трансцендентности для греческой цивилизации.

Но мифос продолжается, и то, что уничтожает старый мифос, становится новым, а новый мифос при первых ионийских философах трансмутировал в философию, которая заново начала бережно сохранять в себе постоянство. Постоянство больше не являлось исключительной прерогативой Бессмертных Богов. Оно еще заключалось в Бессмертных Принципах, из которых наш нынешний закон тяготения стал одним.

Бессмертный Принцип впервые Фалесом был назван водой. Анаксимен назвал его воздухом. Пифагорейцы назвали его числом и, таким образом, стали первыми, кто увидел Бессмертный Принцип чем-то нематериальным. Гераклит назвал Бессмертный Принцип огнем и ввел «изменение» как часть Принципа. Он сказал, что мир существует как конфликт и напряжение противоположностей. Он сказал, что есть Один и есть Много, и что Один -- это универсальный закон, внутренне присущий всем вещам. Анаксагор первым определил Один как nous, то есть «разум».

Парменид впервые прояснил, что Бессмертный Принцип, Один, Истина, Бог отделен от внешности и от мнения, и важность этого отделения и действие его на последующую историю трудно переоценить. Именно здесь классический ум в первый раз отбросил свое романтическое происхождение, сказал: «Хорошее и Истинное -- не обязательно одно и то же», и пошел своим путем. У Анаксагора и Парменида имелся слушатель по имени Сократ, который привел их идеи к полному расцвету.

В этом месте понять, в сущности, надо одно: до этого не существовало таких вещей, как разум и материя, субъект и объект, форма и сущность. Эти разделения -- изобретения диалектики, которые проявились позже. Современный ум иногда склонен сачковать при мысли о том, что эти дихотомии -- изобретения, и говорит:
-- Ну, эти разделения уже существовали, и греки их просто открыли, -- и ты должен на это сказать:
-- Где существовали? Покажи? -- и современный ум слегка сконфузится и задастся вопросом, что вообще всё это означает, но все равно он верит в то, что разделения эти существовали.

Однако их не было, как сказал Федр. Они -- просто призраки, бессмертные боги современного мифоса, которые кажутся нам реальными, поскольку мы -- в самом этом мифосе. В реальности они -- настолько же художественные творения, насколько и антропоморфные Боги, которых они заменили.
Все до-сократовские философы, упоминавшиеся до сих пор, стремились установить во внешнем мире, который находили вокруг себя, универсальный Бессмертный Принцип. Общее усилие объединяло их в группу, которую можно назвать «космологи». Все они соглашались в том, что такой принцип существует, их разногласия же о том, чем он является, казались неразрешимыми. Последователи Гераклита настаивали на том, что Бессмертным Принципом являлось изменение и движение. Однако ученик Парменида Зенон серией парадоксов доказал, что любое восприятие движения и изменения иллюзорно. Реальность должна быть неподвижна.

Споры космологов разрешились с совершенно новой стороны, от группы, члены которой, казалось Федру, были ранними гуманистами, учителями, но стремились учить они не принципам, а верованиям людей. Целью их была не единственная абсолютная истина, а улучшение человечества. Все принципы, все истины относительны, говорили они. «Человек -- вот мера всех вещей.» То были знаменитые учителя «мудрости», софисты Древней Греции.

Для Федра эта история конфликта софистов и космологов сообщила совершенно новое направление «Диалогам» Платона. Сократ не просто излагает в вакууме благородные идеи. Он замешан в войне между теми, кто думает, что истина абсолютна, и теми, кто думает, что истина относительна. Он сражается в этой войне всем, что у него есть. Софисты -- враги.

Теперь ненависть Платона к софистам имеет какой-то смысл. Они с Сократом защищают Бессмертный Принцип космологов от того, что полагают разложением софистов. Истина. Знание. Нечто независимое от того, что все об этом думают. Идеал, за который умер Сократ. Идеал, которым обладает одна лишь Греция, -- впервые в истории мира. По-прежнему хрупкая вещь. Он может полностью исчезнуть. Платон ненавидит и проклинает софистов без удержу не потому, что они -- низкие и аморальные люди: очевидно, что в Греции есть типы гораздо более низкие и аморальные, которых он совершенно не замечает. Он проклинает их потому, что они угрожают первому начинающемуся схватыванию человечеством понятия истины. Вот что все это означает.

Результаты мученичества Сократа и непревзойденной прозы Платона, последовавшие за ним, -- никак не меньше, чем весь мир западного человека, каким мы его знаем. Если бы понятию истины позволили кануть, и Возрождение бы ее не переоткрыло, маловероятно, что мы бы сегодня поднялись хоть сколько-нибудь выше уровня доисторического человека. Понятия науки, технологии и других систематически организованных усилий человека намертво зацентрованы на ней. Она -- ядро всего.

И все же, понимает Федр, то, что он говорит о Качестве, как-то противоположно всему этому. Это, кажется, гораздо больше согласуется с софистами.
«Человек -- мера всех вещей.» Да, именно это он говорит о Качестве. Человек -- не источник всех вещей, как сказали бы субъективные идеалисты. И не пассивный наблюдатель всех вещей, как сказали бы объективные идеалисты и материалисты. Качество, создающее мир, возникает как отношение между человеком и его опытом. Человек -- участник создания всех вещей. Мера всех вещей -- как раз подходит. А они учили риторике -- это подходит.

Единственное, что не подходит к тому, что говорит он, и к тому, что сказал Платон о софистах, -- это их профессия преподавателей добродетели. Все свидетельства указывают на то, что это было в их учении абсолютно существенным, но как станешь обучать добродетели, если сам же учишь относительности всех этических идей? Добродетель, если она вообще что-то означает, равняется этическому абсолюту. Человеком, чье понятие того, что длжно, меняется изо дня в день, можно восхищаться за широту взглядов, но не за добродетель. По крайней мере, в том смысле этого слова, как его понимает Федр. А как можно получить добродетель из риторики? Это нигде не объясняется. Чего-то не хватает.
Поиск ведет его через несколько историй Древней Греции, которые он, как обычно, читает в детективном стиле, ища только фактов, которые могут помочь, и отбрасывая те, которые не подходят. И вот он читает «Греков» Г.Д.Ф.Китто, сине-белую книжку в мягкой обложке, купленную за пятьдесят центов, и доходит до абзаца, в котором описывается «сама душа гомеровского героя», легендарной фигуры предекадентской, досократовской Греции. Вспышка его просветления, сопровождавшая те страницы, так интенсивна, что герои не стираются из памяти и стоят у меня перед глазами, как живые.

«Илиада» -- это история осады Трои, которая обратится во прах, и ее защитников, которые будут убиты в битве. Жена Гектора, вождя, говорит ему: «Сила твоя будет тебе напастью; и нет у тебя или к несчастной жене, которая вскоре станет твоею вдовой. Ибо вскоре ахейцы нападут и убьют тебя; и если я тебя потеряю, то мне лучше будет умереть.»
Ее муж отвечает:


«Да, я знаю это и уверен в этом; грядет тот день, когда священный город Троя погибнет, а с ним -- Приам и богатый народ Приама. Но моя скорбь -- не столько по троянцам, ни по самой Гекубе, ни по Приаму-Царю, ни по многим моим благородным братьям, которые будут убиты недругом и лягут во прах, сколько по тебе, когда один из облаченных в бронзу ахейцев унесет тебя, в слезах, и закончит твои дни свободы. Потом ты, быть может, станешь жить в Аргосе и работать за ткацким станком в доме другой женщины, или же носить воду для женщины из Мессены или Гиперии, в горести против своей воли: но тяжкое принуждение лежать будет на тебе. И тогда человек скажет, глядя на тебя, плачущую: "Это была жена Гектора, благороднейшего в битве из всех троянцев -- укротителей коней, когда те сражались вокруг Илиона". Вот то, что они скажут: и это станет для тебя свежей скорбью -- сражаться с рабством, лишенной такого мужа. Но пусть я умру, пусть землю навалят мне на могилу прежде, чем я услышу твои крики, прежде, чем услышу о насилии, причиненном тебе.»
Так говорил блистательный Гектор и протягивал руки к сыну своему. Но дитя вскрикнуло и прижалось к пышной груди няньки, ибо испугалось вида своего дорогого отца -- бронзы и гребня из конского волоса, ужасно развевавшегося на верхушке шлема. Его отец громко рассмеялся, и мать тоже. Немедленно блистательный Гектор снял шлем свой с головы и положил наземь, и когда он целовал своего сына и качал его на руках, то молился Зевсу и другим Богам: Зевс и вы, другие Боги, сделайте так, чтобы сын мой был таким, как я: наиславнейшим из всех троянцев, человеком силы и власти великой в Илионе. И пусть говорят, когда он возвратится с войны: «Он гораздо лучше, чем был его отец».



«На героические дела греческого воина подвигает,» -- комментирует Китто, -- «не чувство долга в том смысле, в каком мы его понимаем: долг по отношению к другим -- это, скорее, долг по отношению к самому себе. Он стремится к тому, что мы переводим как "добродетель", но по-гречески звучит как aret, "совершенство"... мы еще много будем говорить об arete. Оно проходит через всю жизнь греков.»

Вот, думает Федр, определение Качества, которое существовало за тысячу лет до того, как диалектики только помыслили заключить его в слова-ловушки. Любой, кто не может понять этого значения без логических definiens, definendum и differentia, -- либо лжет, либо настолько утратил всякую связь с обычной частью человечества, что вообще не достоин никакого ответа. Федр тоже очарован описанием мотива «долга по отношению к самому себе» -- это почти точный перевод санскритского слова дхарма, о котором иногда говорят как об «Одном» индусов. Могут ли «дхарма» индусов и «добродетель» греков быть одним и тем же?

Тогда Федр испытывает желание прочесть этот абзац снова, читает и тогда... что это?!... «К тому, что мы переводим как "добродетель", но по-гречески звучит как "совершенство".»
Удар молнии?
Качество! Добродетель? Дхарма! Вот чему учили софисты! Не этическому релятивизму. Не пуританской «добродетели». Но arete. Совершенству. Дхарме! До Церкви Разума. До субстанций. До формы. До разума и материи. До самой диалектики. Качество было абсолютным. Те первые учителя Западного мира учили Качеству, и средством для этого они избрали риторику. Он все время все делал правильно.


Сообщение отредактировал(а) нечто - 11.10.2009 - 00:54


--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 12.10.2009 - 00:06
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


У Китто еще было что сказать об этом arete древних греков. «Когда мы встречаем arete у Платона,» -- говорил он, -- «мы переводим его как "добродетель" и, следовательно, пропускаем всю его прелесть. "Добродетель", по крайней мере, в современном английском, -- слово, почти полностью относящееся к морали; с другой стороны, arete используется неопределенно во всех категориях и просто означает совершенство.»

Таким образом, герой «Одиссеи» -- великий воин, лукавый интриган, всегда готовый оратор, человек мужественного сердца и обширных познаний, который знает, что без лишних жалоб он должен вытерпеть то, что посылают ему боги; он может и строить, и управлять судном, может пропахать борозду так же прямо, как любой, может победить молодого хвастуна в метании дисков, вызвать феакийского юношу на кулачный поединок, борьбу или бег, освежевать, разделать и поджарить быка и растрогаться до слез песней. Фактически, он -- превосходный мастер на все руки; у него превосходное arete.

Аret подразумевает уважение к цельности и единости жизни и последовательную нелюбовь к специализации. Оно подразумевает презрение к эффективности -- или, скорее, гораздо более высокое понятие об эффективности, которая существует не в одном отделении жизни, а в самой жизни.

Федр вспомнил строчку из Торо: «Ты никогда не обретешь чего-то кроме того, что теряешь». Теперь он начал впервые осознавать невероятное величие того, что человек утратил, когда обрел силу понимать и управлять миром в понятиях диалектических истин. Человек строил империи научных способностей, чтобы манипулировать явлениями природы и превращать их в гигантские проявления собственных мечтаний о власти и богатстве, -- но на это променял империю понимания равных масштабов: понимания того, что означает быть частью мира, а не его врагом.

Просто разглядывая линию горизонта, можно достичь какого-то спокойствия духа. Линия геометра... совершенно плоская, постоянная и известная. Возможно, эта линия впервые дала Эвклиду понимание линейности; линия отсчета, от которой развивались первоначальные вычисления первых астрономов, наносивших звезды на карту.



--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 12.10.2009 - 00:15
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


Федр знал с той же самой математической уверенностью, которую чувствовал Пуанкаре, когда решал Фуксианские уравнения, что это греческое arete было той самой недостающей частью, завершавшей узор, но теперь читал дальше для полноты ощущения.

Нимбы над головами Платона и Сократа исчезли. Он видит, что они последовательно делают то, в чем обвиняют софистов: используют эмоционально убедительный язык с конечной целью заставить слабый аргумент -- защиту диалектики -- звучать сильно. Мы больше всего осуждаем в других то, думал он, чего больше всего боимся в себе.

Но почему? -- задавался вопросом Федр. Зачем уничтожать arete? И не успел он задать вопрос, как ответ сам пришел к нему. Платон не пытался уничтожить arete. Он инкапсулировал его; делал из него постоянную, закрепленную Идею; обращал его в жесткую, неподвижную Бессмертную Истину. Он сделал arete Хорошим, высшей формой, высшей Идеей всего. Оно подчинилось только самой Истине в синтезе всего, что произошло раньше.

Вот почему то Качество, к которому Федр пришел в классе, казалось столь близким Хорошему Платона. Хорошее Платона было взято от риторов. Федр искал, но не мог найти предшествовавших космологов, говоривших о Хорошем. Это шло от софистов. Разница заключалась в том, что Хорошее Платона было закрепленной, вечной и недвижимой идеей, в то время как для риторов оно вовсе не являлось Идеей. Хорошее не было формой реальности. Оно было самой реальностью, вечно изменяющейся, не познаваемой окончательно никаким закрепленным жестким способом.
Почему Платон это сделал? Федр рассматривал философию Платона как результат двух синтезов.

Первый синтез пытался разрешить различия между последователями Гераклита и Парменида. Обе космологические школы утверждали Бессмертную Истину. Для того, чтобы выиграть битву за истину, в которой arete играет подчиненную роль, битву против своих врагов, которые будут обучать arete, в котором истина играет подчиненную роль, Платон должен сначала разрешить внутренний конфликт между верующими в Истину. Для этого он говорит, что Бессмертная Истина -- не просто изменение, как считали последователи Гераклита. Не просто сущность без изменений, как считали последователи Парменида. Обе эти Бессмертные Истины сосуществуют как неизменные Идеи и изменчивая Наружность. Вот почему Платон находит нужным отделять, например, «лошадность» от «лошади» и говорить, что лошадность реальна, закреплена, истинна и неподвижна, в то время как лошадь -- простое, незначительное, преходящее явление. Лошадность -- Идея. Лошадь, которую можно видеть, -- собрание меняющихся Наружностей, лошадь, которая может проистекать, двигаться там, где ей захочется и даже умереть на этом самом месте, не потревожив лошадности -- Бессмертного Принципа, который может длиться вечно вслед за Богами старины.

Второй синтез Платона -- включение arete софистов в эту дихотомию Идей и Наружностей. Он помещает его на самое почетное место, подчиненное только самой Истине и методу, которым к Истине приходят, диалектике. Но в этой попытке объединить Хорошее и Истинное путем превращения Хорошего в высочайшую Идею всего Платон, тем не менее, узурпирует место arete и возводит на него диалектически определенную истину. Поскольку Хорошее содержалось как диалектическая идея, для другого философа не составит труда прийти и продемонстрировать диалектическими методами, что arete, Хорошее, может быть более выгодно смещено на более низкую позицию в «истинном» порядке вещей, более совместимом со внутренней деятельностью диалектики. Такой философ не заставил себя долго ждать. Его имя было Аристотель.

Аристотель чувствовал, что смертная лошадь Наружности, которая ест траву, возит людей и производит на свет маленьких лошадей, заслуживает гораздо больше внимания, нежели ей уделял Платон. Он говорил, что лошадь -- не просто наружность. Наружности приникают к чему-то более независимому от них, к чему-то более неизменяемому -- напримет, к Идеям. Это «что-то», к чему приникают Наружности, он назвал «субстанцией». И именно в этот момент -- а не до него -- родилось наше современное научное понимание реальности.
При Аристотеле -- «Читателе», чьих познаний в троянском arete, кажется, подозрительно недостает, -- формы и субстанции превалируют над всем. Хорошее -- сравнительно незначительная ветвь знания, называемая этикой; разум, логика, знание -- вот что его заботит в первую очередь. Аret мертво, а науке, логике и Университету, каким мы знаем его сейчас, выдана их утверждащая грамота: найти и изобрести бесконечный количественный рост форм, касающихся субстантивных элементов мира, назвать эти формы знанием и передать их будущим поколениям в виде «системы».

И еще риторика. Бедная риторика, некогда «изучавшая» самое себя, теперь низводится к преподаванию манер и форм -- аристотелевых форм -- письма, как будто они имеют хоть какое-то значение. Пять ошибок в правописании, вспомнил Федр, или одна ошибка в построении предложения, или три не там расположенных определения, или... и так далее, без конца. Любой было достаточно, чтобы проинформировать студента, что он не знает риторики. В конце концов, это и есть риторика, не так ли? Конечно, существует «пустая риторика», то есть риторика, способная привлечь эмоционально без должного подчинения диалектической истине, но нам такая не нужна, правда? Она сделает нас похожими на тех лжецов, жуликов и пачкунов Древней Греции, на тех софистов -- помните их? Истине мы научимся на других наших академических курсах, а потом немного поучимся риторике, чтобы уметь мило это все записывать и производить впечатление на начальство, которое продвинет нас на более высокие должности.

Формы и маннеризмы -- ненавидимые лучшими и любимые худшими. Год за годом, десятилетие за десятилетием маленькие «читатели» с передних парт, имитаторы с милыми улыбками и аккуратными авторучками выходят получать свои аристотелевские пятерки, а те, кто обладает подлинным arete, молча сидят позади, недоумевая, что с ними происходит, и почему им так не нравится этот предмет.

И сегодня, в тех немногих Университетах, которые почитают за труд преподавать классическую этику, студенты, вслед за Аристотелем и Платоном, бесконечно возятся с вопросом, который в Древней Греции вообще не было необходимости задавать: «Что есть Хорошее? И как нам его определить? Поскольку разные люди определяли его по-разному, как мы можем знать, что хорошее вообще есть? Некоторые утверждают, что хорошее -- в счастье, но откуда нам знать, в чем счастье? И как можно определить счастье? Счастье и хорошее -- не объективные термины. Мы не можем научно иметь с ними дела. А коль скоро они не объективны, то существуют просто у нас в уме. Поэтому, если хочешь быть счастливым, просто передумай. Ха-ха, ха-ха.»
Аристотелева этика, аристотелевы определения, аристотелева логика, аристотелевы формы, аристотелевы субстанции, аристотелева риторика, аристотелев смех... ха-ха, ха-ха.

А кости софистов давным-давно обратились в прах, и то, что они сказали, обратилось в прах вместе с ними, а прах погребался под булыжником приходивших в упадок Афин в течение всего их падения и Македонии в течение ее упадка и падения. В течение упадка и смерти Древнего Рима, Византии, Оттоманской Империи и современных государств -- погребались так глубоко, с такой церемонностью, с таким смаком и с такой злобой, что только безумец многие века спустя мог обнаружить ключи, необходимые для того, чтобы их открыть и с ужасом увидеть, что натворили...




--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
Пользователя сейчас нет на форуме нечто
Дата 14.10.2009 - 00:30
Цитировать сообщение


Активный долгожитель

Группа: Гроссмейстеры
Сообщений: 2275
Профиль

Отзывы: Гроссмейстер обсуждений
[+125 | -1 | 697]


В отсутствие профессора философии задали еще один диалог Платона. Он назывался «Федр», что для нашего Федра не значило ничего, поскольку сам он не называл себя этим именем. Греческий Федр -- не софист, а молодой оратор, который в этом диалоге только оттеняет Сократа. Диалог -- о природе любви и возможности философской риторики. Федр кажется не очень сообразительным и обладает ужасным чувством риторического Качества, поскольку цитирует по памяти на самом деле очень плохую речь оратора Лисия. Но вскоре понимаешь, что эта плохая речь и была задумана как легкая добыча для Сократа, чтобы тот мог сопроводить ее гораздо лучшей своей речью, а ее -- еще лучшей, одной из прекраснейших речей во всех «Диалогах» Платона.

Помимо этого, единственная замечательная вещь в Федре -- это его личность. Платон часто дает имена оппонентам Сократа согласно их личностным характеристикам. Молодой, сверхразговорчивый, невинный и добродушный оппонент в «Горгии» зовется Пол, что по-гречески означает «жеребенок». Федр не таков. Он не присоединяется ни к одной определенной группе. Он предпочитает городу уединение деревни. Он агрессивен до крайности и даже может быть опасным. В одном месте он даже угрожает Сократу насилием. Рhaedrus по-гречески -- «волк». В этом диалоге его увлекает речь Сократа о любви, и он -- укрощен.

Наш Федр читает диалог, и на него огромное впечатление производит великолепная поэтическая образность. Но он им не укрощен, поскольку ощущает в нем к тому же слабый запах лжи. Речь -- не самоцель; она используется для осуждения того же аффективного царства понимания, к которому сама риторически апеллирует. Страсти характеризуются как разрушители понимания, и Федру интересно, не отсюда ли получило начало это осуждение страстей, так глубоко укоренившееся в западной мысли. Вероятно, нет. Напряженность между древнегреческой мыслью и эмоцией в других местах описана как основа греческого характера и культуры. Хотя и интересно.

На следующей неделе профессор философии снова не появляется, и Федр использует это время, чтобы подтянуть свою работу в Университете Иллинойса.
Еще через неделю в книжном магазине Чикагского Университета, куда Федр зашел по пути на занятия, он видит два темных глаза, пристально смотрящих на него между книг на полке. Когда лицо появляется целиком, он узнает невинного студента, которого словесно избили в начале четверти и который исчез. Похоже, он знает что-то такое, чего не знает Федр. Федр подходит к нему поговорить, но тот отступает и исчезает за дверью, оставляя Федра в недоумении. И на грани. Может, он просто устал и нервничает. Измождение от преподавания на Пирсе сверх усилий превзойти сразу всю западную академическую мысль в Чикагском Университете заставляют его работать и заниматься по двадцать часов в сутки без должного внимания к питанию и упражнениям. Может, просто усталость заставляет его думать, что в этом лице что-то не так.

Но когда он переходит дорогу, чтобы зайти в здание, это лицо следует за ним, отстав на двадцать шагов. Что-то готовится.
Федр входит в класс и ждет. Вскоре появляется и студент -- после многонедельного отсутствия. Не может же он считать, что ему сейчас поставят зачет. Студент смотрит на Федра с полуулыбкой. Он чему-то улыбается, хорошо.

В коридоре раздаются шаги -- и тут Федр понимает; ноги его становятся резиновыми, а руки начинают трястись. Милостиво улыбаясь, в дверях стоит не кто иной, как сам Председатель Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов при Чикагском Университете. Он берет класс себе.
Вот оно что. Вот где они вышвырнут Федра через парадный вход.
Изысканный, величественный, с имперским великодушием, Председатель на минуту остазавливается в дверях, затем обращается к студенту, который, кажется, его знает. Он улыбается, отводя от студента взгляд, охватывая весь класс, словно хочет найти еще какое-нибудь знакомое лицо, кивает с коротким смешком, ожидая звонка.

Вот почему этот пацан здесь. Ему объяснили, почему его случайно избили, и только ради того, чтобы показать, какие они хорошие парни, ему позволят занять место за кругом, когда будут избивать Федра.
Как они собираются это делать? Федр уже знает. Сначала уничтожат его статус диалектически перед всем классом, показав, насколько мало он знает о Платоне и Аристотеле. С этим хлопот не будет. Очевидно, что они знают о Платоне и Аристотеле в сотни раз больше, чем он когда-либо будет знать. Они занимались этим всю жизнь.

Затем, когда они тщательно препарируют его диалектически, ему предложат либо принять определенную форму, либо убираться вон. Потом позадают еще вопросов, и он и на них не будет знать ответов. Потом предложат, чтобы он, раз его успеваемость настолько отвратительна, не беспокоился по поводу посещения занятий, а, наоборот, покинул бы класс незамедлительно. Возможны варианты, но это -- основной формат. Так легко.
Что ж, он многому научился -- за этим сюда и пришел. Он может написать диссертацию и как-нибудь по-другому. С такой мыслью резиновое ощущение покидает его, и он успокаивается.

С тех пор, как они с Председателем виделись в последний раз, Федр отпустил бороду, поэтому пока не опознан. Преимущество ненадолго. Председатель засечет его достаточно скоро.
Председатель аккуратно складывает пальто, берет стул по другую сторону круглого стола, садится, потом достает старую трубку и набивает ее, должно быть, с полминуты. Можно заметить, что он проделывал это множество раз.
Обратив внимание на класс, он изучает лица, гипнотически улыбаясь, ощущая настроение, но чувствуя, что что-то немножко не так. Набивает трубку еще некоторое время, но без спешки.
Вскоре момент наступает, он зажигает трубку, и немного спустя класс наполняется запахом табачного дыма.
Наконец он произносит:
-- Насколько я понимаю, сегодня мы должны начать обсуждение бессмертного «Федра».
Он смотрит на каждого студента в отдельности.
-- Верно?
Учащиеся робко заверяют его, что так и есть. Его личность ошеломляет.
Председатель затем извиняется за отсутствие предыдущего преподавателя и сообщает, что последует дальше. Поскольку сам он уже знает этот диалог, то будет добиваться от класса ответов, которые покажут, насколько хорошо поняли его они.

Самый лучший способ, думает Федр. Так можно узнать лично каждого студента. К счастью, Федр штудировал диалог так тщательно, что почти выучил наизусть.
Председатель прав. Это бессмертный диалог, поначалу он странен и озадачивает, но потом бьет сильнее и сильнее, как сама истина. То, о чем Федр говорил как о Качестве, Сократ, повидимому, описал как душу, самодвижение, источник всех вещей. Здесь нет противоречия. Его в действительности никогда и быть не может между центральными понятиями монистических философий. Одно в Индии должно быть тем же самым, что и Одно в Греции. Если это не так, то получается два. Единственное разногласие между монистами касается определений Одного, а не самого Одного. Поскольку Одно -- источник всех вещей и включает все вещи в себя, оно не может быть определено в понятиях этих вещей, коль скоро какую бы вещь ни использовал для определения его, эта вещь всегда будет описывать нечто меньшее, нежели само Одно. Одно может быть описано только аллегорически, путем аналогий, фигур воображения и речи. Сократ избирает аналогию неба и земли, показывая, как личности притягиваются к Одному колесницей, запряженной двумя лошадьми...

Но вот Председатель адресует вопрос студенту, сидящему рядом с Федром. Подбрасывает небольшую наживку, провоцирует его на нападение.
Студент, к которому обратились по ошибке, не нападает, и Председатель с огромным отвращением и раздражением в конце концов оставляет его в покое, сделав выговор, что материал следовало читать лучше.
Очередь Федра. Он совершенно успокоился. Он теперь должен объяснить диалог.

-- Если мне будет позволено начать по-своему, -- говорит он, отчасти -- чтобы скрыть тот факт, что не слышал, о чем говорил предыдущий студент.
Председатель, рассматривая это как продолжение выговора студенту, сидящему рядом, улыбается и высокомерно произносит, что это, конечно же, хорошая мысль.
Федр продолжает:
-- Я полагаю, что в этом диалоге личность Федра характеризуется словом «волк».
Он произносит это довольно громко, со вспышкой гнева, и Председатель почти подскакивает на месте. Счет открыт!
-- Да, -- говорит Председатель, и блеск в его глазах показывает, что он уже узнал, кто этот его бородатый противник. -- Рhаеdrus по-гречески действительно означает «волк». Это очень точное наблюдение. -- К нему начинает возвращаться самообладание. -- Продолжайте.
-- Федр встречает Сократа, который знает только городские пути, и ведет его в деревню, где начинает цитировать речь оратора Лисия, которого обожает. Сократ просит прочесть ее, и Федр читает.
-- Стоп! -- говорит Председатель, уже полностью обретший самообладание. -- Вы пересказываете нам сюжет, а не объясняете диалог.
Он вызывает следующего студента.

Кажется, никто из студентов не знает, о чем этот диалог, до той степени, какая могла бы удовлетворить Председателя. Поэтому с насмешливой грустью он говорит, что всем следует прочесть его более тщательно, но на этот раз он им поможет, взяв на себя труд самому объяснить диалог. Это вызывает невероятную разрядку той напряженности, которую он так тщательно выстроил, -- и весь класс уже у него в кулаке.
Председатель продолжает, открывая им значение диалога, в атмосфере абсолютного внимания. Федр слушает с глубокой вдумчивостью.
Через некоторое время что-то понемногу начинает его отвлекать. Вкралась какая-то фальшивая нота. Сначала он не видит, в чем дело, но потом осознает, что Председатель полностью пропустил сократово описание Одного и перепрыгнул вперед, к аллегории колесницы и лошадей.

В этой аллегории ищущий, пытающийся достичь Одного, влеком двумя лошадьми: один конь бел, благороден и кроток, другой -- зол, упрям, страстен и черен. Один всегда помогает в его подъеме к вратам небес, второй всегда препятствует ему. Председатель этого еще не сказал, но он уже на пороге того, чтобы объявить, что белый конь -- это умеренный разум, а черный -- темная страсть, эмоции. Он подходит к той точке, где их нужно описать, и фальшивая нота превращается в целый хор.

Он сдает назад и снова утверждает, что «теперь Сократ поклялся богам, что говорит Истину. Он дал клятву говорить Истину, и если то, что последует, не будет Истиной, то он запятнает свою душу.»
ЛОВУШКА! Он использует диалог, чтобы доказать святость разума! Коль скоро это будет установлено, он сможет пуститься в исследования того, что такое разум, а потом -- внемлите же! -- мы снова окажемся в царстве Аристотеля!
Федр поднимает руку ладонью вперед, локоть на столе. Раньше эта рука тряслась, теперь она смертельно спокойна. Федр чувствует, что сейчас формально подписывает себе смертный приговор, но знает, что подпишет себе другой смертный приговор, если руку сейчас опустит.
Председатель видит поднятую руку, он удивлен и встревожен, но разрешает. И вот слова произнесены.
Федр говорит:
-- Все это -- только аналогия.
Молчание. Потом на лице Председателя отражается смятение.
-- Что? -- говорит он. Чары его выступления разбиты.
-- Все это описание колесницы и двух лошадей -- всего лишь аналогия.
-- Что? -- переспрашивает он, а потом громче: -- Это истина! Сократ поклялся Богам, что это истина!
Федр отвечает:
-- Сократ сам говорит, что это -- аналогия.
-- Если вы прочтете диалог, то обнаружите, что Сократ особенно подчеркивает, что это Истина!
-- Да, но до этого... я полагаю, в двух параграфах... он утверждает, что это -- аналогия.
Текст -- на столе, можно сверить, но у Председателя хватает здравого смысла не делать этого. Если он сверится, и Федр окажется прав, то его лицо перед классом будет полностью уничтожено. Он сказал классу, что книгу никто тщательно не читал.
Риторика -- 1; Диалектика -- 0.
Фантастика, думает Федр, что он это запомнил. Это просто вдребезги разносит всю диалектическую позицию. В этом, как раз, может быть, и заключается весь спектакль. Конечно, это аналогия. Всё -- аналогия. Но диалектики этого не знают. Вот почему Председатель пропустил это утверждение Сократа. Федр уловил его и запомнил, потому что если бы Сократ этого не утверждал, то он бы не говорил «Истину».
Пока этого никто не видит, но увидят они достаточно скоро. Председателя Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов только что застрелили в его собственном классе.

Он теперь лишился дара речи. Не может придумать, что сказать. Ни слова. Молчание, которое так хорошо выстраивало его имидж в начале занятия, теперь уничтожает его. Он не понимает, откуда прозвучал выстрел. Он никогда не сталкивался с живым софистом. Только с мертвыми.
Теперь он пытается за что-то ухватиться, но хвататься не за что. Собственная инерция увлекает его вперед, в бездну, и когда он, наконец, находит слова, то это слова совершенно другого человека: школьника, забывшего свой урок, все перепутавшего, но все равно желавшего бы нашего снисхождения.
Он пытается блефовать, снова утверждая, что никто в классе хорошо не занимался, но студент справа от Федра качает головой: очевидно, кто-то все-таки занимался.

Председатель запинается и раздумывает, словно боится класса, ничем по-настоящему не занимая их. Федру интересно, какими будут последствия всего этого.
Потом он видит, как происходит плохая штука. Избитый невинный студент, которые наблюдал за ним раньше, теперь не так уж и невинен. Он ухмыляется Председателю и задает ему саркастические и полные намеков вопросы. Председателя, уже изувеченного, убивают... но затем Федр осознает, что это было уготовано ему.

Он не чувствует жалости -- только отвращение. Когда пастух идет убивать волка и берет с собой пса, чтобы тот развлекся, ему следует тщательно избегать ошибок. Пес имеет к волку определенное отношение, о котором пастух, быть может, забыл.
Девушка спасает Председателя, задавая легкие вопросы. Он принимает их с благодарностью, отвечает на каждый очень пространно и медленно набирает самообладание.
Потом ему задают вопрос:
-- Что такое диалектика?
Он раздумывает над этим, а потом, клянусь Богом, поворачивается к Федру и спрашивает, не хотел бы тот ответить на вопрос.
-- Вы имеете в виду мое личное мнение? -- переспрашивает Федр.
-- Нет... скажем, мнение Аристотеля.
Уже не до тонкостей. Он просто собирается завлечь Федра на свою территорию и уже там проучить.
-- Насколько я знаю... -- произносит Федр и делает паузу.
-- Да? -- Председатель весь расплывается в улыбке. Ловушка готова.
-- Насколько я знаю, мнение Аристотеля заключается в том, что диалектика идет прежде всего остального.

Выражение на лице Председателя за полсекунды из елейного становится потрясенным и разъяренным. Да, это так! -- кричит его лицо, но он не произносит ни слова. Ловец снова попал в ловушку. Он не может сразить Федра на утверждении, взятом из его собственной статьи в «Энциклопедии Британнике».
Риторика -- 2; Диалектика -- 0.
-- А из диалектики происходят формы, -- продолжает Федр, -- а из...
Но Председатель прерывает его. Он видит, что так, как хочется ему, не получится, и оставляет этот вопрос.
Не следовало ему меня прерывать , думает про себя Федр. Если бы он был подлинным искателем истины, а не пропагандистом какой-то определенной точки зрения, он бы этого не сделал. Он мог бы чему-то научиться сам. Раз утверждается,
что "диалектика идет прежде всего остального", то это утверждение само становится диалектической сущностью, субъектом диалектического вопроса.
Федр задал бы его: какое свидетельство того, что диалектический метод вопроса-ответа, используемый для достижения истины, идет прежде всего остального, у нас есть? Вообще никакого свидетельства нет. А когда это утверждение изолировано и само становится предметом изучения, то становится оно заведомо смешным. Вот она, эта диалектика, как ньютонов закон тяготения, сидит вот тут, прямо в середине нигде, рожая вселенную -- каково? Ослиная глупость.

Диалектика, родитель логики, сама родилась из риторики. Риторика, в свою очередь, -- дитя мифов и поэзии Древней Греции. Исторически это так и есть -- так же, как и по всем применениям здравого смысла. Поэзия и мифы -- реакция доисторических людей на вселенную вокруг них, основанная на Качестве. Это Качество, а не диалектика -- генератор всего, что мы знаем.
Занятие заканчивается. Председатель стоит в дверях, отвечая на вопросы, и Федр почти подходит к нему что-то сказать, но передумывает. Жизнь, полная ударов, может лишить человека желания вступать в любые ненужные обмены, которые могут привести к новым ударам. Ничего дружелюбного сказано не было, ни даже намека, продемонстрировалось только много враждебности.
Федр-волк. Подходит. Легкой поступью направляясь к своей квартире, он видит, как это подступает все ближе и ближе. Он не будет счастлив, если они возрадуются его диссертации. Враждебность -- это действительно его элемент. Действительно. Федр-волк, да, спустившийся с гор охотиться на бедных невинных граждан этой интеллектуальной общины. Как раз подходит.
Церковь Разума, как и все институты Системы, основана не на индивидуальной силе, а на индивидуальной слабости. На самом деле требуется в Церкви Разума не способность, а неспособность. Вот тогда ты считаешься годным к обучению. Подлинно способная личность -- всегда угроза. Федр видит, что он отбросил шанс интегрироваться в организацию, подчинившись какой угодно аристотелевой вещи, которой должен был подчиниться. Но такая возможность едва ли стоит всех поклонов, пресмыкания и интеллектуального унижения, необходимых для ее поддержания. Это низкокачественная форма жизни.

Ему Качество лучше видится у границы лесов, чем здесь, затянутое дымчатыми окнами и погруженное в океаны слов, и он видит, что все, о чем он говорит, здесь никогда не смогут принять, поскольку для того, чтобы увидеть его, надо быть свободным от социального авторитета, а тут -- институт социального авторитета. Качество для баранов -- вот что говорит пастух. А если взять барана и поднять его к границе лесов ночью, когда ревет ветер, этот баран перепугается до полусмерти, начнет звать и орать, пока не явится пастух -- или же волк.

На следующем занятии он делает одну последнюю попытку быть милым, но Председатель и знать ничего не хочет. Федр просит его объяснить один пункт: не смог-де понять его. Он-то понял, но лучше немножко пойти на попятный.
Ответом на это служит: «Может быть, вы устали?» -- как можно более уничтожающе; но не уничтожает. Председатель просто уличает в Федре то, чего боится в самом себе. Занятие продолжается, а Федр сидит, глядя в окно и жалея этого старого пастуха и его классных баранов и псов, жалея себя, что никогда не станет одним из них. Когда звенит звонок, он уходит навсегда.
Занятия на Воено-Морском Пирсе, напротив, проходят как пожар; студенты напряженно слушают эту странную бородатую фигуру с гор, которая говорит им, что в этой вселенной когда-то была такая вещь, как Качество, и что они знают, что это такое. Они не знают, как к этому относиться, они неуверенны, некоторые боятся его. Они видят, что он как-то опасен, но все очарованы и хотят слушать дальше.

Но Федр -- тоже не пастух, и напряжение от того, что приходится вести себя по-пастушьи, убивает его. Снова происходит то странное, что всегда случалось в классах, когда непокорные и дикие студенты в последних рядах сопереживали ему и становились любимцами, в то время как более бараньеголовые и послушные в первых рядах всегда впадали от него в ужас и навсегда становились объектами презрения, даже если в конце бараны сдавали экзамен, а его неуправляемые друзья на задних партах -- нет. И Федр видит -- хотя не хочет признаваться в этом самому себе и посейчас -- тем не менее, видит интуитивно, чт и дни его собственного пастушества подходят к концу. И он снова и снова задает себе вопрос, что же будет дальше.
Он всегда боялся тишины в классе, той тишины, что уничтожила Председателя. Не в его натуре говорить, говорить и говорить, часами, беспрерывно, его это истощает, и теперь, когда не на чем больше сосредоточиться, он сосредотачивается на этом страхе.

Он входит в класс, звенит звонок, а он сидит и не говорит. Весь час он хранит молчание. Некоторые студенты заговаривают с ним, пытаясь своим вызовом хоть как-то расшевелить его, но и они потом смолкают. Другие просто с ума сходят от внутренней паники. В конце часа весь класс буквально ломается и бросается к двери. Тогда он идет в свой следующий класс, и там происходит то же самое. И в следующем классе, и в следующем. Затем Федр идет домой. И все больше и больше задается вопросом: что дальше?
Наступает День Благодарения.

Его четыре часа сна сократились до двух, а потом и совсем пропали. Все кончено. Он не вернется к изучению риторики Аристотеля. Не вернется ое преподаванию ее. С этим покончено. Он начинает ходить по улицам, его ум кружится в вихре.
Город теперь смыкается на нем и становится в его странной перспективе антитезой тому, во что он верит. Цитадель не Качества, но цитадель формы и субстанции. Субстанция в форме стальных листов и балок, субстанция в форме бетонных столбов.
«И что написано хорошо, и что написано плохо, -- надо ли нам просить Лисия или любого другого поэта или оратора, который когда-либо писал или когда-нибудь напишет либо политическую, либо какую-то другую работу, в размере или без размера, поэта или писателя прозы, научить нас этому?»
Что хорошо, Федр, и что не хорошо -- надо ли просить кого-то рассказать нам об этом?

Вот что он говорил за много месяцев до этого, в Монтане, в классной комнате -- тот смысл, который Платон и каждый диалектик со времен Платона пропускал мимо, поскольку все стремились определить Хорошее в его интеллектуальном отношении к вещам. Но сейчас он видит, насколько далеко ушел он от этого. Он сам делает те же самые плохие вещи. Его первоначальной целью было сохранить Качество не определенным, но в процессе сражений с диалектиками он делал утверждения, и каждое становилось кирпичом в стене определения, которую он сам строил вокруг Качества. Любая попытка развить вокруг неопределенного Качества организованный разум разбивает собственный смысл существования. Сама организация разума разбивает Качество. С самого начала все, что он делал, было занятием идиота.

На третий день он сворачивает за угол на перекрестке незнакомых улиц, и в глазах у него темнеет. Когда он начинает видеть снова, то обнаруживает, что лежит на тротуаре, и люди обходят его, будто его здесь нет. Он устало поднимается и безжалостно подгоняет мысли, чтобы вспомнить дорогу к своей квартире. А мысли тормозят. Замедляются. Примерно в это время они с Крисом пытаются найти продавцов раскладушек, чтобы на них могли спать дети. После этого он уже не выходит из квартиры.

Он неотрывно смотрит на стену, сидя по-турецки на ватном одеяле, брошенном на пол спальни без кроватей. Все мосты сожжены. Назад пути нет. А теперь и вперед пути нет тоже.
Три дня и три ночи Федр смотрит на стену спальни, его мысли не движутся ни вперед, ни назад, остановившись только на этом мгновении. Жена спрашивает, не заболел ли он, и он не отвечает. Жена злится, но Федр слушает, не реагируя. Он осознает, что она говорит, но больше не способен чувствовать в ее словах никакой необходимости. Замедляются не только мысли, но и желания. Все медленнее и медленнее, словно набирая невесомую массу. Так тяжело, так устал, но сон не приходит. Он чувствует себя гигантом в миллионы миль ростом. Он чувствует, как расширяется на всю вселенную без конца.
Он начинает отвергать те вещи, то бремя, которое нес на себе всю свою жизнь. Он говорит жене, чтобы та уходила с детьми, чтобы считала их в разводе. Страх собственной омерзительности и стыда исчезает, когда его моча -- не намеренно, а естественно -- стекает на пол комнаты. Страх боли, боли мучеников преодолен, когда сигареты догорают -- не намеренно, а естественно -- до самых пальцев, пока волдыри, образованные их же жаром, не гасят их. Жена видит его искалеченные руки и мочу на полу и вызывает скорую помощь.

Но прежде, чем помощь приходит, медленно, сначала незаметно, все сознание Федра начинает распадаться... растворяться и таять. Постепенно он прекращает задаваться вопросом, что произойдет дальше. Он знает, что произойдет дальше -- и слезы текут, слезы по его семье, и по нему самому, и по этому миру. Возникает и остается в мозгу строчка старого христианского гимна: «Ты должен пересечь долину». Она влечет его все дальше. «Ты должен сделать это сам». Кажется, это Западный гимн, ему место в Монтане.
-- Никто за тебя ее не пересечет, -- говорит он. Кажется, он предлагает что-то за, что-то кроме: -- Ты должен сделать это сам.

Он пересекает эту долину одиночества, из мифоса, и возникает, словно из сна, видя, что все его сознание, мифос, было сном, не чьим-нибудь сном, а его собственным, который теперь он должен поддерживать собственными усилиями. Затем даже «он» исчезает, и только сон о нем остается с ним самим внутри.
А Качество, аret, за которое он так трудно сражался, ради которого шел на жертву, которое никогда не предавал, но которое за все это время так никогда и не понял, теперь становится явным ему, и его душа успокаивается.



The End.


Сообщение отредактировал(а) нечто - 15.10.2009 - 00:07


--------------------
Говорят, трижды три - двенадцать;
Я не верю про это, но все ж
Я с мечтой не хочу расставаться,
Пусть моя экзистенция - ложь;
Отправить личное сообщениеСайт пользователяЖурнал пользователя
Top
1 Пользователей читают эту тему (1 Гостей и 0 Скрытых Пользователей)
0 Пользователей:

Опции темы Страницы: (3) 1 2 [3] все Закрытая темаСоздание новой темыСоздание опроса